Робинзон проводил меня до маленького, всхолмленного складами городского сада, на шелудивых лужайках которого, между площадкой для игры в шары — забавы старикашек, бездарной статуей Венеры и песчаным холмиком, куда игроки ходят отлить, прохлаждаются бездельники со всей округи.
Мы опять разговорились о том о сем.
— Понимаешь, меня гробит, что я не могу больше пить. — Это была навязчивая идея Робинзона. — Как выпью, так меня и скручивает, прямо невтерпеж. Даже худо!
И он тут же несколько раз рыгнул в подтверждение того, что рюмочка черносмородинной, выпитая днем, и та не прошла ему даром.
— Чуешь?
Мы расстались у его подъезда. «Замок сквозняков», как он выразился. Он исчез. Я решил, что не скоро увижу его.
Дела мои стали вроде как налаживаться, причем именно с этого вечера.
Только в дом, где помещается комиссариат полиции, меня срочно вызвали дважды. Воскресными вечерами распоясывается всё — страсти, беспокойство, нетерпение. На воскресную вахту заступает самолюбие, да еще в подпитии. После целого дня алкогольной свободы рабов начинает потряхивать, их трудно держать в узде, они фыркают, храпят и позвякивают цепями.
Только в доме, где комиссариат, одновременно происходили две драмы. На втором этаже умирал раковый больной, на четвертом случились преждевременные роды, с которыми акушерка не могла справиться. Почтенная матрона раздавала идиотские указания, полоща при этом полотенце за полотенцем. А между двумя промываниями ухитрялась сбегать вниз и сделать больному раком инъекцию камфары по десять франков ампула. Шутка? Денек у нее выдался выгодный.
Все жильцы дома провели день в капотах и без пиджаков, лицом к лицу встречая события и поддерживая себя острыми блюдами. В коридорах и на лестнице разило чесноком и еще более странными запахами. Собаки резвились, взбегая аж до седьмого этажа. Привратница считала своим долгом быть в курсе всего происходящего. Она мелькала повсюду. Пила она только белое вино, находя, что красное — пустой перевод денег.
Постановкой обеих драм — на втором и четвертом этажах — руководила, мечась и потея от злости и упоения, огромная акушерка в халате. При моем появлении она разом ощетинилась. Еще бы! С самого утра она чувствовала себя звездой — у нее все по струнке ходили.
Как я ни подлещивался к ней, как ни силился держаться на втором плане, одобряя все, что она предпринимает (хотя на самом-то деле это были вопиющие профессиональные промахи), мой приход и вмешательство сразу же внушили ей враждебность ко мне. Что поделаешь! Акушерка, за которой наблюдают, так же приятна, как ногтоеда. Просто не знаешь, куда ее сбагрить, чтобы она по возможности меньше тебе пакостила. Семьи выплескивались из кухни, заливали квартиру и первые ступени лестничных маршей, смешивались со сбежавшимися в дом родственниками. А уж сколько их было!.. Толстые и тонкие, они сонливыми гроздьями скучивались под висячими лампами. Время шло, прибывали новые родственники из провинции, где спать ложатся раньше, чем в Париже. Эти были уже сыты по горло. Что бы я ни втолковывал им — как нижним, так и верхним, — все встречалось в штыки.
На втором этаже агония длилась недолго. Тем лучше и тем хуже. В момент, когда умирающий испускал последний вздох, появился его постоянный врач доктор Оманон, зашедший мимоходом справиться, жив ли еще его пациент, и тоже наорал или почти наорал на меня, почему это я оказался у изголовья больного. Я объяснил, что вечером в воскресенье заступил на муниципальное дежурство, а потому мое присутствие здесь вполне естественно, после чего с достоинством удалился на четвертый этаж.
У женщины наверху продолжалось кровотечение. Еще немного, и она в свой черед отчалила бы. За какую-нибудь минуту я сделал ей укол и вновь спустился к пациенту Оманона. Там все было кончено. Оманон только что ушел. Но мои двадцать франков успел-таки прикарманить, сволочь. Я остался на бобах. Тут уж я решил ни за что не уступать свое место при роженице и одним духом взлетел наверх.
Склонясь над кровоточащей маткой, я снова объяснил семье, как обстоит дело. Акушерка, понятно, не согласилась со мной. Она перечила мне так, словно от этого зависел ее заработок. Тем хуже для нее! Раз уж я здесь, чихать мне, что ей нравится, а что — нет. Довольно самодеятельности! Взявшись за дело как следует и проявив настойчивость, я мог заработать сотнягу. Итак, спокойствие и побольше науки, черт побери! Грудью встречать выпады и пропахшие вином вопросы, которые безжалостно скрещиваются над твоей безвинной головой, — каторжная работа. Семья выражает свое неодобрение вздохами и отрыжкой. Акушерка со своей стороны надеется, что я растеряюсь, сбегу и оставлю ей свою сотню франков. Ну уж, дудки! Этого она не дождется! Подходит срок уплаты за квартиру. Кто же за меня будет рассчитываться? Роды тянутся с самого утра — согласен. Кровотечение не прекращается — согласен. Плод не выходит. Значит, остается набраться терпения и ждать.
Теперь, когда раковый больной был мертв, публика снизу потихоньку потянулась наверх. Раз уж предстоит принести себя в жертву и провести ночь без сна, надо хотя бы поискать себе какое-нибудь развлечение поблизости. Семейство снизу пришло посмотреть, не кончится ли и здесь все так же скверно, как у них. Два мертвеца за одну ночь в одном и том же доме — такое всю жизнь вспоминать будешь. Вот так-то! На лестнице звенят колокольчики ошейников: собаки со всего дома бегают и прыгают по ступенькам. Они тоже устремляются наверх. Приезжие издалека все прибывают, их уже слишком много, они перешептываются. Девицы разом «познают жизнь», по выражению их мамаш, и томно напускают на себя умудренный вид перед лицом несчастья. Утешать — инстинктивная потребность женщины. Какой-то кузен, с утра наблюдающий за ними, совершенно одурел. Несмотря на усталость, увиденное — откровение для него: туалеты-то у всех расхристаны. Он все равно женится на одной из этих девиц, но, раз уж он здесь, ему хочется получше рассмотреть их ноги — так легче будет выбирать.
Плод все не выходит, потому что не скользит по проходу: тот сух, хотя и продолжает кровоточить. Это был бы у женщины шестой ребенок. А где муж? Я требую его.
Мужа надо найти обязательно — без этого женщину не отправить в больницу. Одна из родственниц уже завела со мной речь о госпитализации. Она — мать семейства, и ей не терпится уйти домой — детей пора укладывать. Но едва раздается слово «больница», у каждого оказывается собственное мнение. Одни — за госпитализацию, другие — категорически против: больница — это неприлично. О ней даже слышать не хотят. В этой связи родственники обмениваются резковатыми выражениями, которые не забудутся. Они уже вошли в анналы семьи. Акушерка выслушивает всех одинаково презрительно. Я снова требую разыскать мужа: мне надо с ним посоветоваться, чтобы наконец принять то или иное решение. Внезапно он отделяется от одной из групп, еще более растерянный, чем остальные. А ведь решать-то ему. Больница? Или нет? Чего он хочет? Он не знает. Он должен сначала посмотреть. И смотрит. Я показываю ему женину дыру, откуда сочатся сгустки крови и доносится бульканье, потом всю жену целиком, и он смотрит. Она стонет, как большая собака, угодившая под машину. В общем, муж не знает, на что решиться. Ему суют стакан белого для поддержания сил. Он садится.
Тем не менее в голову ему ничего не приходит. Этот человек целыми днями тяжело работает. Его все знают на рынке и особенно на вокзале, где он уже пятнадцать лет ворочает мешки зеленщиков — и не маленькие, а большие, тяжеленные. Он в своем роде знаменитость. На нем широкие, просторные штаны и куртка. Они не сваливаются с него, но выглядит он так, словно ему все равно, потеряет он их или нет. Кажется, что ему важно только твердо и прямо стоять на ногах, вот он и раскорячивает их, как будто ждет, что земля того гляди затрясется под ним. Зовут его Пьер.
Всем невтерпеж.
— Что надумал, Пьер? — сыплются на него вопросы.
Пьер почесывается и садится у изголовья роженицы, словно не узнавая жену, производящую на свет столько муки; потом вроде как пускает слезу и опять встает. Его снова спрашивают о том же. Я уже выписываю направление в больницу.
— Думай, думай, Пьер! — заклинают его окружающие.
Он старается, но знаком показывает, что у него ничего не выходит. Он распрямляется и со стаканом в руке, пошатываясь, идет на кухню. Ждать дольше нет смысла. Колебания мужа могут затянуться на всю ночь — это ясно каждому. Лучше уж уйти сразу.
Накрылась моя сотняга, вот и все! Впрочем, в любом случае у меня были бы неприятности с акушеркой, это ясно. С другой стороны, не прибегать же мне было к оперативному вмешательству на глазах у всех, да еще при моей усталости. «Черт с ним! — сказал я себе. — Мотаем отсюда. Повезет в другой раз. Положимся на эту шлюху-природу».