– А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошел к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел еще что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растет, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слезные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер», Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось. «О дерзостном буйстве, произведенном в присутствии старогородского полицейского правления, соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово «дерзостном», а «буйство» Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
Ахилла ничего этого не знал: он спокойно и безмятежно горел в огне своего недуга на больничной койке. Лекарь, принявший дьякона в больницу, объявил, что у него жестокий тиф, прямо начинающийся беспамятством и жаром, что такие тифы обязывают медика к предсказаниям самым печальным.
Ротмистр Порохонцев ухватился за эти слова и требовал у врача заключения; не следует ли поступок Ахиллы приписать началу его болезненного состояния? Лекарь взялся это подтвердить. Ахилла лежал в беспамятстве пятый день при тех же туманных, но приятных представлениях и в том же беспрестанном ощущении сладостного зноя. Пред ним на утлом стульчике сидел отец Захария и держал на голове больного полотенце, смоченное холодною водой. Ввечеру сюда пришли несколько знакомых и лекарь.
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
– Не упустите такой минуты, – говорил он, – у него уже пульс совсем ненадежный, – и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые, придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрет, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясен и расстроен.
– Да, да, да, вы говорили… – у него возвышенная чувствительность, – пролепетал Захария.
– Странная болезнь, – заметил Порохонцев, – и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
– Да, да, да… – поддержал его Захария, – утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьякон тихо открыл глаза и прошептал:
– Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питье, смотрел на всех воспаленными глазами.
– Что, наш оргбн дорогой, как тебе теперь? – участливо спросил его голова.
– Огустел весь, – тяжело ответил дьякон и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: – Я после своей собачонки Какваски… – когда ее мальпост колесом переехал… хотел было себе еще одного песика купить… Вижу в Петербурге на Невском собачйя… и говорю: «Достань, говорю, мне… хорошенькую собачку…» А он говорит: «Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтерб и сетерб»… – «А что, мол, это за звери?..» – «А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название».
Дьякон остановился.
– Вы это к чему же говорите? – спросил больного смелым, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что Ахилла бредит.
– А к тому, что вы про новые болезни рассуждали: все они… как их ни называй, клонят к одной предместности – к смерти…
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
– Аркебузир, аркебузир… пошел прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.
– Дьякон, исповедайся, – сказал ему тихо Захария.
– Да, надо, – сказал Ахилла, – принимайте скорее, – исповедаюсь, чтоб ничего не забыть, – всем грешен, простите, Христа ради, – и затем, вздохнув, добавил: – Пошлите скорее за отцом протопопом.
Грацианский не заставил себя долго ждать и явился.
Ахилла приветствовал протоиерея издали глазами, попросил у него благословения и дважды поцеловал его руку.
– Умираю, – произнес он, – желал попросить вас, простите: всем грешен.
– Бог вас простит, и вы меня простите, – отвечал Грацианский.
– Да я ведь и не злобствовал… но я рассужденьем не всегда был понятен…
– Зачем же конфузить себя… У вас благородное сердце…
– Нет, не стоит сего… говорить, – перебил, путаясь, дьякон. – Все я не тем занимался, чем следовало… и напоследях… серчал за памятник… Пустая фантазия: земля и небо сгорят, и все провалится. Какой памятник! То была одна моя несообразность!
– Он уже мудр! – уронил, опустив головку, Захария. Дьякон метнулся на постели.
– Простите меня, Христа ради, – возговорил он спешно, – и не вынуждайте себя быть здесь, меня опять распаляет недуг… Прощайте!
Ученый протопоп благословил умирающего, а Захария пошел проводить Грацианского и, переступив обратно за порог, онемел от ужаса:
Ахилла был в агонии и в агонии не столько страшной, как поражающей: он несколько секунд лежал тихо и, набрав в себя воздуху, вдруг выпускал его, протяжно издавая звук: «у-у-у-х!», причем всякий раз взмахивал руками и приподнимался, будто от чего-то освобождался, будто что-то скидывал.
Захария смотрел на это, цепенея, а утлые доски кровати все тяжче гнулись и трещали под умирающим Ахиллой, и жутко дрожала стена, сквозь которую точно рвалась на простор долго сжатая стихийная сила.
– Уж не кончается ли он? – хватился Захария и метнулся к окну, чтобы взять маленький требник, но в это самое время Ахилла, вскрикнул сквозь сжатые зубы:
– Кто ты, огнелицый? Дай путь мне!
Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось со страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боролся и одолел…
Робкий старичок задрожал всем телом и, закрыв глаза, выбежал вон, а через несколько минут на соборной колокольне заунывно ударили в колокол по умершем Ахилле.
Старогородская хроника кончается, и последнею ее точкой должен быть гвоздь, забитый в крышку гроба Захарии.
Тихий старик не долго пережил Савелия и Ахиллу. Он дожил только до великого праздника весны, до Светлого Воскресения, и тихо уснул во время самого богослужения.
Старогородской поповке настало время полного обновления.
1872 год.
Вдруг (лат.).
Смысл (франц. – sens).
Ангина (лат.).
К предкам (лат.).
Партнер в танцах (франц.).
Браво, браво, мой маленький верноподданный (франц.).
Равенство (франц.).
Полусвет (франц.).
Дополнение (франц.).
Боже мой, вот она, настоящая Россия! (франц.)