— Мне кажется, тут кроются прямые сношения Герберта с фрейлейн Ленц. При этой мысли вся кровь закипает во мне.
— Черт возьми! Вот была бы история, — заметил Лампрехт, с демонической улыбкой, поглаживая свою бороду, — в таком случае тут, конечно, нужны глаза и уши аргуса. Впрочем, мне уже порядком надоели все эти сплетни среди прислуги. Издавна была допущена ошибка, что этот флигель оставался необитаемым, благодаря этому бредни какой-то старой бабы из года в год пускали все более глубокие корни. Но я положу этому конец. Я с удовольствием поселил бы там нескольких рабочих с фабрики с их семьями, но они стали бы тогда ходить мимо моих дверей и этот шум беспокоил бы меня. Не тратя лишних слов, я сам время от времени буду жить в комнатах этой госпожи Доротеи.
— Это было бы во всяком случае радикальным средством, — с улыбкой заметила советница.
— Кроме того, следовало бы сделать запирающуюся дверь, которая отделяла бы сени: тогда у этих трусов, которым надо работать здесь, не было бы повода заглядывать в коридор и так долго внушать себе всякие страхи, пока им не покажется какое-либо привидение. Надо будет подумать над этим! — Он взял с письменного стола бонбоньерку. — Посмотрите-ка, тут еще запряталась парочка конфет, — сказал он, подавая детям конфеты. — А теперь идите, папе надо писать.
Дети выбежали; советница также, натянув на плечи пелерину, собралась уходить и довольно сдержанно попрощалась; она не облегчила своей души — живописец сидел в пакгаузе прочнее прежнего, а зять, обыкновенно столь галантный, проявил необычайное упорство. Даже теперь, несмотря на почтительный поклон, в его глазах не замечалось и следа раскаяния; наоборот, они выражали скорее тайное нетерпеливое желание как можно скорее остаться одному. Заметно рассерженная, она вышла.
Лампрехт неподвижно остался стоять посреди комнаты; дверь захлопнулась, и затем бронзовые туфельки затопали вниз по ступенькам. Лампрехт прислушивался, пока последний звук не затих на лестнице; тогда он одним прыжком подскочил к письменному столу, прижал бювар к сердцу, а затем — к губам, несколько раз провел рукой по маленькой акварели, как бы желая стереть с нее взгляд его тещи, останавливавшийся на ней, и, наконец, запер бювар в стол. Все это было делом нескольких секунд. Вслед за тем комната опустела… и вскоре в нее начали пробираться легкие вечерние тени. Розовый отблеск побледнел, а портрет покойной Фанни, висевший на стене, как будто начал оживать; в полусвете вечерних сумерек с жуткой ясностью казалось, что она сейчас сойдет на ковер и, подобрав серый атласный шлейф, станет бродить по дому, как… покойная Юдифь!
Внизу, между тем, тяжелый день пресловутой генеральной просушки благополучно приходил к концу. Варвара, приготовляя ужин, хлопотала в своей обширной кухне, где все сверкало чистотой; она аккуратно поливала телячье жаркое, заправляла салат и раскладывала компот. Однако ее настроение далеко нельзя было назвать мирным. Посуда как-то необычайно гремела в ее руках, картофель катился с кухонного стола на пол, а сама Варвара хлопала дверцами духового шкафа так, что они грозили соскочить с петель.
Тетя София еще раз прочитала кухарке строгую нотацию за то, что она своими россказнями о двигавшейся занавеске нагнала такой страх на поденщиц, что они наотрез отказались убирать «заколдованный» флигель. Таким образом, к испытанному страху присоединился еще и выговор, а старая Варвара готова была умереть за семью Лампрехт, в особенности за барышню Софию! Неужели же все они настолько слепы, настолько заражены неверием и легкомыслием, что не видели, как надвигается беда, которая уже висит над домом, как тяжелая, черная грозовая туча? Разве каждое появление духов в темном коридоре не предвещало смерти или несчастья? Стоило только пройти по городу, и везде — как среди господ, так и среди простых баб — можно было услышать, что в доме Лампрехтов творится что-то неладное! Между тем они спокойно сидят себе у окна в столовой и штопают разорванное лицо управителя из сцены «брака в Кане Галилейской», как будто благополучие всего мира зависело от этой старой скатерти! Кухонная Кассандра при этом монологе то и дело хватала большую кружку, стоявшую на плите, чтобы хоть глотком кофе заглушить свою досаду.
Впрочем, они сидели далеко не слишком спокойно у окна столовой, потому что искусным рукам тети Софии предстояла трудная задача восстановить лицо управителя так, чтобы не было заметно следов штопки. Маргарита, сидевшая у другого окна, чувствовала себя тоже не слишком хорошо. Черничные пятна были скрыты чистым передником, но потом тетя София очень энергично взяла девочку за плечи и направила ее к большому столу, стоявшему у окна, и грозно сказала:
— Так, теперь изволь приготовлять уроки! И чтобы клякс не было; старайся!
Это означало, что надо сидеть смирно в четырех стенах, крепко сжав пальцами перо для того, чтобы оно не гуляло по бумаге, как ему вздумается. А между тем облачка на вечернем небе начали принимать розоватый оттенок, окно было открыто и с противоположного, поднимавшегося в гору переулка доносился сладкий аромат цветущих лип. С базарной площади долетали всевозможные звуки, подмастерья с большими глиняными кувшинами, свистя, проходили мимо, направляясь за пивом; со всех улиц приближались к колодцу женщины и девушки с деревянными ведрами; служанки подставляли под свежую прохладную струю корзинки с салатом; все это было так заманчиво, что постоянно тянуло посмотреть. Внезапно под самым окном показались две маленькие нищенки; Маргарита выглянула из окна, сунула руку в карман и бросила им полученные от отца конфеты.
— Молодец, Гретель, — сказала тетя София, — вы и без того едите слишком много сладкого, а бедных детей это порадует.
— Я никому не отдаю своих конфет, — сказал Рейнгольд, строивший на столе башню из кирпичиков, — я их прячу; Варвара всегда говорит: «Почем знать, на что еще это может пригодиться».
— Тьфу ты пропасть, у нашего мальчика в каждой черточке проглядывает купец, — засмеялась тетя София, усердно продолжая штопать.
Да, тетя была права: в последнее время дети получали слишком много сладкого, так что лакомства даже приелись им. Как сильно изменился папа!.. Раньше они часами сидели у него наверху; он катал их на спине, показывал им картинки, объяснял им и делал бумажные кораблики, а теперь… теперь он постоянно бегал по комнате, когда они приходили, часто делал злые глаза и говорил, что они ему мешают. О хорошеньких корабликах нечего было и думать, а тем более о сказках и интересных историях. Папа предпочитал говорить сам с собою, но ничего нельзя было понять, потому что он только бормотал; иногда он проводил обеими руками по волосам, топал ногой и, вероятно, совсем забывал, что здесь были дети; когда же он приходил в себя, то поспешно наполнял им руки и карманы сладостями и выпроваживал их за дверь, говоря, что ему надо писать. Да, это глупое писание, уже по одному этому его нельзя терпеть!
После всех этих размышлений Маргарита гневно окунула перо в чернильницу, и на бумаге тотчас же появилась громадная, жирная клякса.
— Ах, ты, несчастье! — воскликнула тетя София, поспешно подходя.
Она тотчас же вооружилась кляксопапиром, но при поисках перочинного ножа Маргарита с большим смущением вынуждена была сознаться, что директор отнял у нее нож, потому что она во время скучного урока арифметики стала строгать им парту. Прежде чем тетя София успела выразить свое вполне основательное негодование, девочка уже выскочила за дверь, чтобы «попросить перочинный нож у папы».
Несколько секунд спустя она с очень смущенным лицом очутилась наверху у двери, однако последняя оказалась запертой; ключа не было в замке, и в замочную скважину Маргарита могла видеть, что стул возле письменного стола был пуст. Что же это должно было означать? Папа сказал неправду: он вовсе не писал, его совсем не было дома! Девочка осмотрелась в высоких, обширных сенях; они были хорошо знакомы ей и вместе с тем казались совсем новыми и чужими; она часто бегала и шалила здесь с Рейнгольдом, но никогда не бывала здесь одна.
Теперь в сенях было немного темно, но так тихо, торжественно и хорошо! Из окон виднелись двор и низкий пакгауз, а за ними цветущая зеленеющая даль. На буфетах были расставлены различные старинные бокалы, а на темных резных спинках стульев, обитых желтым бархатом, были изображены какие-то странные птицы, сидевшие среди тюльпанов и длинных листьев. Чернильные пятна и перочинный нож были совершенно забыты; необузданный сорванец переводил теперь затуманившийся взор со стула на стул, любовно гладил выгоревший бархат и совершенно углубился в мир грез, не нарушаемый ни единым звуком извне.
Последний стул стоял в углу, довольно близко от двери, ведущей в красную гостиную, и оттуда был виден темный коридор, проходивший позади комнаты покойной Доротеи. Этот коридор, в маленькое окошечко которого заглядывало розовое облачко, был также хорошо знаком Маргарите и никогда не внушал ей страха. Рейнгольд всегда оставался у входа, никогда не решаясь пройти дальше, Маргарита же постоянно доходила до лесенки, ведущей на чердак пакгауза. С одной стороны красовались изящные двери, выходившие из комнат, а у другой стены стояли большие шкафы с металлическими украшениями.