– Я ничего не имею против этих маленьких сект, – ответил он спокойно. – Какое мне дело до каких-то назарян? Для римлянина главное – Рим, а Рим – это воля кесаря. На Палатине их считают виновниками пожара. К тому же они, как мне сказали, отказываются приносить жертвы в честь кесаря, следовательно, их надлежит рассматривать как смутьянов.
– Они такие же смутьяны, как и Тот, Чье имя носит их община, – с тою же кроткою твердостью возразила она.
Он сразу же понял, о ком идет речь.
– Однако Его, как-никак, подозревали в намерении стать царем. Он сам мне в этом признался.
– Его царство не от мира сего, – сказала она.
– Да, Он и это говорил мне, но что мне в Его словах? Царство, которое не от мира сего, – кто может сказать, что это за царство?
– Тот, кто видит свет истины!..
Я до сих пор не знаю, произнесла ли это Клавдия или чей-то чужой голос. Как странно было слышать это почти буквальное повторение уже единожды услышанного!
Прокуратор пожал плечами:
– Что такое истина? Наши философы были бы счастливы, если бы смогли ответить на этот вопрос. Ты, что же, знаешь больше, чем они?
– Я знаю, что ты не ведал, кому ты вынес смертный приговор!.. – В голосе ее теперь звучало глубочайшее волнение. – Да, Он был и есть Царь – Царь веков, предреченный Августу тибурскою сивиллой.
Теперь его как будто и в самом деле охватил мгновенный трепет ужаса; последние препоны рухнули: то незабытое – незабываемое! – прорвалось и выплеснулось наружу.
– Как ты можешь говорить, что это я предал Его на смерть! – вскричал он. – Иудеи принудили меня сделать это! Я отстаивал Его невиновность до последней минуты! Я использовал все средства, чтобы спасти Его! Я заключил дружбу с этой старой лисой, Иродом, в надежде на то, что он, как местный правитель, сумеет освободить Его! Я пытался умиротворить этих иудейских собак, приказав бичевать их жертву! Я предлагал им для выбора убийцу Варавву, чтобы заставить их отпустить этого Иисуса! До самой последней минуты я говорил им, что не нахожу в Нем вины, – я публично умыл руки в знак того, что невиновен в Его крови! Ступай и сама спроси иудеев – они взяли эту вину на себя! Чего ты хочешь от меня? В чем ты упрекаешь меня? В чем ты упрекала меня все эти годы, глядя на меня своим невыносимым взглядом, который разрушил наше счастье?.. – Он сжал кулаки, то ли от гнева, то ли от страха. – Что ты хочешь сказать этим взглядом?..
Она шагнула к нему, раскрыв объятия:
– Что мое сердце исполнено сострадания к тебе, возлюбленный мой… – Она обняла его и прижала к груди его голову.
Я не видела ни ее, ни его лица, я слышала лишь невнятное ласковое бормотание, древний, как сама земля, звук любви, любви просветленной, поднявшейся до сострадания, которое однажды, перед судилищем в Иерусалиме, грозило затопить весь мир. Между этими двумя людьми не осталось ничего, кроме неуничтожимого : виновность и любовь слились воедино.
Несколько мгновений они молчали.
– Клавдия… Дорогая Клавдия… – пробормотал он наконец едва слышно. Затем через некоторое время произнес более отчетливо: – Что тебе известно о тех, за кого ты просишь?
Казалось, ее сострадание победило. Но тут на улице поднялся невообразимый шум, он все это время постепенно нарастал, приближаясь к дому. Послышался клич:
– На арену назарян! Львам на съедение! На арену! Кто жалеет преступников, тот враг кесарю!
Прокуратор резко выпрямился, словно очнувшись от сна, лицо его помрачнело. Раб, который незаметно приблизился и уже несколько минут стоял в стороне, не решаясь потревожить хозяев, доложил, что носилки поданы.
Тут, дорогая Юлия, я вновь с болью должна признать свою вину, о которой писала тебе в первом письме. Для меня навсегда останется загадкой, как это все могло случиться, ибо самым логичным было предположить, что теперь, когда Клавдия вновь осознала внутреннюю принадлежность к своим единоверцам, она непременно пожелает присоединиться к ним! Более того, что она захочет отправиться в Субуру, чтобы предупредить членов общины о грозящей им опасности, а может быть даже, она рассчитывала как жена Пилата защитить их самим своим присутствием. Да, конечно же, все это легко было предположить. Я же, увы, не заметила ее приготовлений, которые она сделала втайне от меня, дабы уберечь меня от возможной трагедии, а с другой стороны – не дать мне помешать осуществлению ее плана.
После того потрясающего разговора с мужем она удалилась в свою спальню и решительно потребовала от меня, чтобы я оставила ее одну. Я, каким-то непостижимым образом ничего не заподозрив, обнаружила ее исчезновение лишь вечером, когда пришла, чтобы раздеть ее на ночь. Я не нашла ее в спальном покое, но у меня возникло странное чувство ее присутствия в нем; я совершенно неожиданно вспомнила то раннее утро, когда она, еще юная супруга, проснулась такою блаженно-счастливою после ночи любви. А теперь сгущались вечерние сумерки, маленькая статуя Эроса, когда-то подаренная ей мужем, стояла одинокая и потерянная. В смятении, словно отсюда навсегда ушел любимый человек, я застыла на пороге. Неужели прекрасный бог любви, изваянный на моей родине, теперь стал богом смерти, которому Пракситель вложил в руку опрокинутый факел? Но вот взгляд мой упал на маленький бронзовый стол-треножник возле пустой кровати. На нем лежала восковая дощечка, на которой Клавдия каждый день делала разные хозяйственные записи. Я взяла со столика дощечку и прочла: «Я ушла, чтобы оградить своего мужа от новой вины. Не печалься, дорогая Пракседида, если я не вернусь». Я в ужасе выронила дощечку. Откуда она могла не вернуться? Это могла быть только Субура. И я не раздумывая поспешила за ней вслед, но добралась туда слишком поздно. Рим был погружен во мрак, как когда-то Иерусалим в час распятия Господа. В Субуре больше не раздавался дерзкий хохот блудниц, и никто не попадался мне навстречу. Какая-то могильная жуть царила во всем квартале. Дом назарян покоился в гробовой тишине ночи. Дверь была выломана, внутренность зияла гулкой пустотою. Дрожа всем телом, я ощупью добралась до молельни. Ее дверь тоже была открыта – из пустой комнаты на меня взирала черная одинокая ночь; только откуда-то из глубины помещения доносились чьи-то всхлипывания. Я отправилась ощупью дальше. На полу кто-то лежал. Это была старая сирийка. Я робко коснулась ее плеча и окликнула ее. Она узнала меня в темноте по голосу.
– Все кончено!.. – лепетала она. – Все кончено!.. Господь не пришел. Вместо Него пришли легионеры… Все кончено навсегда! Навсегда…
Мне лишь с трудом удалось узнать от нее о том, что случилось. Клавдия, как я и думала, явилась в собрание. Сирийка в своей по-детски простодушной вере в то, что Господь придет в час самых тяжких испытаний Своих чад, спряталась, чтобы оказать Ему первые почести. Так она избежала ареста. Из своего укрытия она видела, как Клавдия преградила дорогу легионерам и, назвавшись женой Понтия Пилата, потребовала отпустить пленников. Солдаты подняли ее на смех и в конце концов увели вместе с другими. Куда – в темницу? На смерть? На этот вопрос сирийка ничего не могла ответить.
Я бросилась обратно домой, разослала посыльных в разные концы города, чтобы они разыскали прокуратора и сообщили ему об аресте госпожи и умолили его спасти ее. Но прокуратора найти не удалось. Между тем по городу прошел слух о том, будто бы госпожу выдал как назарянку раб ее мужа. Но и сам прокуратор, как говорили, впал в немилость к кесарю. Я была в отчаянии. Наконец я послала на поиски любимого раба госпожи – он вообще не вернулся. Так прошло несколько мучительных дней. И вот какой-то неизвестный мне назарянин принес письмо, написанное рукою Клавдии. Я развернула его и прочла: «Писано в темнице, за несколько часов до принятия кровавого крещения.
Привет, благословение и утешение моей дорогой Пракседиде! Случилось так, как было угодно Богу, и будет так, как угодно Богу: никому не миновать сострадания Христа! Бог вновь посетил меня во сне, как тогда в Иерусалиме. Я шла сквозь храмы и молельни, от века к веку; все они состарились и поседели, как стареет и седеет отмирающий род. Меня переполняла безграничная скорбь – не оттого, что я приговорена к смерти, а от мысли, что смерть моя будет напрасной. Ибо вся жизнь и любовь моя были одной вновь и вновь повторяющейся неудачей! Все эти храмы казались мне выстроенными на зыбком фундаменте ложной веры, ведь сострадание Христа не могло победить на земле – оно могло лишь разбиться об этот мир. Я мчалась от одного храма к другому, желая вырваться на свободу, но им не было конца; лишь архитектура их становилась все более унылой и бессодержательной, как будто строители создавали только устаревшие формы, в которых уже не было места душе.
И вдруг мне открылось совершенно иное зрелище. Я оказалась в помещении еще более странном, чем все предыдущие: стены его были из какого-то неизвестного мне материала, открытый и освещенный сверху зал был торжественно пуст, на алтаре – ничего, кроме креста, знака смерти! Пред ним теснилась густая испуганная толпа, хор пел Символ веры. И опять я услышала дорогое мне имя моего супруга, но теперь слова эти звучали не грозным обвинением; голоса, напротив, словно в отчаянии, как за последнее утешение, цеплялись за эти звуки: „Crucifixus etiam pro nobis sub Pontio Pilato…" В то же время слуха моего коснулся далекий гул, словно над землей нависли неслыханные грозы, которые быстро приближались – стены храма зашатались. Хор еще раз пропел дрожащими голосами: „Crucifixus etiam pro nobis…” – имя моего мужа утонуло в громоподобных звуках космического хорала… Быть может, это был конец света?.. Я замерла на бегу, словно перед запретной чертой. Цепь веков вдруг оборвалась, подобно истлевшей веревке; последняя стена храма рухнула, и взору моему открылась вечность! Я увидела парящий на облаках тот самый трон, который когда-то стоял перед Преторией в Иерусалиме, но теперь на нем сидел не мой муж, а Тот, Которого он однажды предал на смерть; там же, где тогда стоял Осужденный, теперь стоял в ожидании суда мой муж. Но сидящий на троне смотрел на него тем же самым взором, полным сострадания, каким смотрел на него много лет назад в Иерусалиме. И я услышала голос: „Утешься, Клавдия Прокула, Я – Тот Другой, Которого ты все это время искала. Я – Тот, Который побеждал, будучи побежденным, Я – источник и сиротство и триумф Вечной Любви. И потому не страшись: ты примешь ту же смерть, что и Я, ты умрешь во спасение того, кто обрек тебя на смерть…”»