Господин Дютертр, наскоро пообедавший в дороге, проголодался; шестнадцатилетняя Каролина, которую сестры прозвали «папина Малютка», сбегала на кухню и, как истая буржуазка в лучшем смысле этого слова, собственноручно приготовила и сама подала ужин дорогому папочке. Девочка с пылким сердцем и спокойным воображением, она покамест знала только одно чувство — дочернюю любовь. Она была и по внешности, и по уму наименее яркой из трех молодых девиц на выданье, расцветших в Пюи-Вердоне, но зато была и самой счастливой из них, ибо не старалась быть ни самой умной, ни самой красивой. Лишь бы папа и мама были ею довольны, и она будет считать себя самой счастливой девушкой на свете, — говорила она, и говорила вполне искренне.
Среди естественной для очень богатого дома роскоши простые вкусы и хозяйственные наклонности Малютки составляли забавный контраст с аристократическими вкусами и заносчивым видом той из ее сестер, которую прозвали львицей. Эта самая львица и отважная наездница, Эвелина, только что спустилась в гостиную, сменив суконную амазонку на прелестное платье. Тщательно причесанная, надушенная, в щегольских туфельках, она казалась совсем другой девушкой. Эвелина знала это и любила показываться людям то в виде бойкого мальчишки, равнодушного к иссушающему кожу ветру и усталости после охоты, то в виде беспечной и утонченной светской дамы, полной обольстительного кокетства, пока еще невинного, но грозящего стать опасным в будущем.
Она надеялась застать больше людей, которые оценили бы это волшебное мгновенное превращение. Натали, всегда одетая строго, не потому, что так ей больше нравилось, а скорее для того, чтобы поражать этой богатой строгостью рядом с изысканными нарядами и затейливыми прическами Эвелины, сразу же громко сказала: «Они ушли», явно желая доставить ей неприятность, как это свойственно девицам высокомерным и завистливым. При этом она бросила насмешливо-восторженный взгляд на белокурые косы, в которые Эвелина вплела живые цветы, и на платье из белого муслина, струящееся и воздушное, как облако.
— Кто ушел? — спросила Эвелина с неловким притворством. Но тут же, взяв себя в руки, добавила если не вполне чистосердечно, то по крайней мере очень любезно: — Разве папенька не здесь? Может быть, я зря наряжалась для него?
Каролина увела отца к столу.
— Папа проголодался. Сейчас он посмотрит, какая ты красивая. Но тебе тоже надо поесть, сестричка. Ты носилась верхом после обеда, и если не перекусишь сейчас, то опять разбудишь нас среди ночи, крича, что умираешь с голоду. Садитесь, я сейчас подам еду вам обоим. Можно, мама? — спросила она, поцеловав руку Олимпии, лежащую у нее на плече.
— Это дело нешуточное, — ответила госпожа Дютертр, нежно улыбаясь любимой падчерице. — Может быть, придется попросить еще разрешения у отца, а потом у твоей старшей сестры, а потом у второй…
— Я сегодня всем и все разрешаю, — весело сказал Дютертр, — только любите меня! За полгода разлуки я изголодался больше всего по вашей любви.
— Вас любят все, отец, — сказала Эвелина, — и я охотно разрешаю Малютке разыгрывать перед вами хозяйку дома. Она прекрасно с этим справляется, а я, когда перестаю бегать или скакать верхом, уже ни на что больше не гожусь. Мне легче заколоть кабана, чем разрезать жареную куропатку.
— Что касается меня, — сказала Натали, — то я совсем не разбираюсь во всех этих тонкостях домашнего хозяйства, которые носят возвышенное название «кулинария».
Довольная Каролина отослала слуг, уселась подле отца и с восторгом принялась за ним ухаживать, поминутно вскакивая с места.
— Послушайте, отец, — продолжала Натали, — расскажите нам что-нибудь об этом мыслителе, которого вы нам сегодня представили.
— Почему ты называешь его мыслителем? Он просто литератор; ведь ты, вероятно, говоришь о господине Тьерре?
— Да, о человеке, именуемом Тьерре, — с величественным презрением ответила Натали. — Нам так мало о нем говорили, — продолжала она, глядя на Олимпию, — мы и не предполагали, что он настолько важная особа. Наверно, это правда, потому что он говорит, садится, смотрит и ходит как великий человек. Он мыслитель по профессии, это видно даже по его одежде, вплоть до пуговиц на гамашах.
— А ты, как всегда, злая, Натали? — спросил Дютертр тоном, в котором было больше снисходительности, чем строгости.
— Натали любит подтрунивать над людьми, — еще мягче промолвила госпожа Дютертр, — но я готова спорить, что она даже не взглянула на человека, о котором так остроумно отзывается.
— А вы, видимо, достаточно долго смотрели на него, что беретесь его защищать, — возразила Натали; ее тон как бы приглушался мягким тоном родителей и позволял ей говорить язвительные вещи с веселым видом.
Господин Дютертр удивился; он обернулся и посмотрел на Натали; встретив ее спокойный и чуть вызывающий взгляд, он ответил ей пристальным отеческим взглядом.
— Я посмотрел, к кому ты обращаешься, дочь моя; я думал, что ты, как всегда, поддразниваешь своих сестер.
— Поддразнивание Натали! — небрежно заметила Эвелина. — Слишком мягкое выражение!
Натали, которая очень хорошо поняла отцовский урок, не удостоила вниманием слова Эвелины и отвечала, обернувшись к господину Дютертру:
— Нет, отец, я обращаюсь именно к нашей милой Олимпии.
— К Олимпии! — сокрушенно сказал Дютертр и посмотрел на жену. — Скажите, дорогая, ваши дочери теперь называют вас по имени?
Госпожа Дютертр хотела что-то ответить, чтобы отвлечь его внимание от этой темы, но Натали опередила ее:
— Нет, отец, Малютка, — она показала кивком на Каролину, — все еще называет ее мамой, Эвелина с детской непосредственностью, которая ей очень к лицу, по-прежнему говорит «мамочка», но я, как совершеннолетняя…
— Ну, положим, еще нет! — возразил Дютертр.
— Простите, вы меня освободили от опеки, и в мои двадцать лет я уже могу смотреть на себя как на старую деву. Олимпия молода и выглядит даже моложе меня благодаря своей грации и красоте. Я уважаю ее, как вашу жену, но уважение, оставаясь искренним, вовсе не должно принимать смехотворную форму.
— Я что, сплю? Ничего не понимаю! Что за новая тема? Что здесь произошло в мое отсутствие?
— Ничего, — ответила Эвелина, — просто Натали стала еще более несносной и еще более дерзкой, чем раньше.
— Я могу развить эту тему, если отец захочет, — снова начала Натали, пренебрегая замечанием сестры.
— Послушаем! — сказал Дютертр, все еще пристально глядя на старшую дочь, в то время как Малютка, недовольная, что отца отвлекают, тормошила его, чтобы он продолжал есть.
— Так вот что я думаю — и пусть отец судит и разбранит меня, если я неправа: моя мачеха…
Но ее прервала госпожа Дютертр, которая оперлась о спинку ее стула и наклонилась к ней, целуя ее в лоб:
— Дорогая Натали, уж лучше называйте меня Олимпией, если хотите отнять у меня сладостное имя матери, только не обращайтесь ко мне так торжественно и так холодно…
— И все же, сударыня…
Олимпия, болезненно уязвленная этим новым проявлением антипатии, невольно прижала руку к сердцу. Господин Дютертр нервно вздрогнул и слегка нахмурил лоб, чистый и гладкий, как обитель спокойствия.
— В чем дело, дорогой папенька? — воскликнула Малютка, хватаясь за его руку. — Вы порезались? — И она забрала яблоко, которое он держал в руках, собираясь сама разрезать его.
— Нет, моя маленькая, ничего, — отвечал отец семейства и, решившись как можно скорее разобраться самому в создавшемся положении, снова обратился к Натали: — Продолжай, дочь моя! Ты говорила…
— Я говорила, — по-прежнему спокойно отвечала Натали, — что называть мамой такую молодую мать совершенно неуместно в моем возрасте. Вы непременно хотите, чтобы я была смешна? Я больше всего на свете ненавижу корчить из себя пятнадцатилетнюю простушку, когда мне на самом деле двадцать, а по характеру — сорок. Кроме того, я думаю, что буду казаться всем ревнивицей, которая хочет состарить Олимпию.
— И все эти серьезные доводы ты вынашивала в мое отсутствие? — спросил Дютертр, умевший хладнокровно бороться с Натали, когда это бывало необходимо.
— Пока что, — спокойно и вместе с тем с угрозой сказала Натали, — других доводов у меня нет. Но и эти достаточно основательны. Не захотите же вы навязать мне манеры и язык, которые мне не подходят и сделают меня невыносимой для самой себя. Вы самый лучший и самый мудрый отец на свете; вы никогда не требовали от нас подчинения и ничем нас не оскорбляли. Вам, занимающемуся серьезными общественными проблемами, должно быть безразлично, что в доме, где вы не живете постоянно, придают какое-то значение мелочам домашнего этикета, если они ничем не нарушают мира в семье.
— Мир в семье — это, разумеется, кое-что, но это еще не все. Есть нечто более сладостное — единение; нечто большее, более прекрасное — любовь. Любите друг друга — вот высший закон, без которого погибают и семьи, и общество.