Стало совсем тихо в комнате, и чувствовалось, что началось сражение стокгольмской колонии художников и Уппсальского университета. Пауза продлилась дольше, чем было желательно, ибо Игберг не знал Аристотеля и охотнее умер бы, чем сознался в этом. Так как он не был догадлив, он не заметил брешь, оставленную Фальком; но это сделал Оле; он подхватил пущенного Аристотеля, подхватил его обеими руками и швырнул им обратно в противника.
— Хотя я и не учен, я все же осмелюсь спросить, опрокинули ли вы, господин Фальк, аргумент вашего противника. Я думаю, что можно поставить слово «адекватный» в логическом выводе, несмотря на то что Аристотель не упоминает этого слова в своей метафизике. Прав ли я, господа? Не знаю, я не ученый человек, а господин Фальк изучал эти вещи.
Он говорил с полуопущенными веками; теперь он совсем опустил их и выглядел пристыженным и робким.
— Оле прав,— раздавалось со всех сторон.
Фальк почувствовал, что надо взяться за дело без перчаток, если хочешь спасти честь Уппсалы; он сделал вольт философской колодой и кинул туза.
— Господин Монтанус отрицает предпосылку или, попросту, говорит nego majorem! {32} Ладно! Я опять-таки объявляю, что он повинен в posterins prius; когда он хотел сделать вывод, он ошибся и сделал силлогизм, ferioque, вместо no barbara; он забыл золотое правило: Caesare Camestes festino barocco secundo; и поэтому вывод его стал лимитативным! Не прав ли я, господа?
— Конечно, конечно,— ответили все, кроме обоих философов, никогда не державших в руках логики.
У Игберга был такой вид, будто он укусил гвоздь, Оле скалил зубы, как будто ему в глаза попал нюхательный табак; но так как он был хитрый малый, то открыл тактику своего противника. Он мгновенно решил не отвечать на вопрос, а говорить о другом. Поэтому он выгреб из своей памяти все, чему учился и что слыхал, и начал с реферата о гносеологии Фихте, который Фальк уже слышал перед этим через забор; это затянулось до полудня.
В это время Лундель продолжал писать и хрипел своей кислой деревянной трубкой; натурщик заснул на сломанном стуле, и голова его опускалась все ниже и ниже, пока к полудню совсем не свалилась ему на колени; математик мог бы определить, когда она достигнет центра Земли.
Селлен сидел у открытого окна и наслаждался; но бедный Фальк, мечтавший о конце этой ужасной философии, должен был брать целые пригоршни философского табаку и бросать его в глаза своим противникам. Муки эти никогда бы не кончились, если бы центр тяжести натурщика понемногу не переместился в сторону самой чувствительной точки стула, так что тот с треском развалился, и барон {33} упал на пол. Лундель воспользовался случаем, чтобы высказаться о пороке пьянства и его тяжких последствиях для пьющего и окружающих (он подразумевал себя самого).
Фальк, старавшийся помочь юноше выйти из его смущения, поспешил выдвинуть вопрос, который должен был представлять общий интерес:
— Где, господа, сегодня будете обедать?
Стало так тихо, что слышно было жужжание мух. Фальк не знал, что он наступил сразу на пять мозолей. Лундель первый прервал молчание. Он и Ренгьельм собирались обедать в «Печном горшке», где они обедали потому, что пользовались там кредитом. Селлен не хотел есть там, потому что был недоволен кухней, и он еще не наметил ресторана; при этой лжи он бросил вопросительный боязливый взгляд на натурщика. У Игберга и Монтануса было «слишком много дел», и они не хотели «портить рабочий день» тем, что «оденутся и пойдут в город»; они достанут себе что-нибудь здесь; что именно, они не сказали.
После этого приступили к туалету, состоявшему главным образом в умывании у старого колодца. Селлен, бывший все же франтом, вынул из-под скамьи пакет, завернутый в газетную бумагу, из которого он вынул воротничок, манжеты и манишку — все бумажное; затем он долгое время стоял на коленях над отверстием колодца, чтобы повязать в качестве галстука коричневато-зеленую шелковую ленту, полученную в подарок от девушки, и особым образом причесать волосы; почистив потом сапоги листом лопуха и шляпу рукавом, воткнув гиацинт в петлицу и взяв камышовую трость в руки, он был готов. На его вопрос, скоро ли придет Ренгьельм, Лундель ответил, что он будет свободен лишь через несколько часов, так как должен помочь ему рисовать; Лундель имел обыкновение рисовать между двенадцатью и двумя. Ренгьельм был покорен и повиновался, хотя ему и было тяжело расстаться со своим другом Селленом, которого он любил, тогда как Лундель ему был поистине отвратителен.
— Мы во всяком случае встретимся сегодня вечером в «Красной комнате!» — утешал Селлен, и с этим все согласились, даже философы и моралист Лундель.
По дороге в город Селлен посвятил Фалька во все тайны колонистов. Он сам порвал с академией, потому что взгляды его на искусство были совсем различны; он знал, что обладает талантом и что когда-нибудь добьется успеха, если до этого и пройдет много времени; конечно, было очень трудно создать себе имя без королевской медали. И естественные препятствия воздвигались на его пути: он родился на безлесном побережье округа Халланд {34} и привык любить величие и простоту этой природы; публика же и критика любили как раз в это время детали, мелочи; поэтому его не покупали; он мог бы писать, как другие, но этого он не хотел.
Лундель же, наоборот, был человеком практичным; Селлен выговаривал слово «практичный» всегда с презрением; он писал по вкусу и желанию толпы; он никогда не страдал бессилием; он действительно покинул академию, но из-за тайных практических целей и совсем он с ней не порвал, хотя и рассказывал это повсюду. Он имел довольно хороший заработок рисунками для журналов; несмотря на незначительность таланта, он должен когда-нибудь иметь успех — как вследствие своих связей, так и вследствие интриг; последним он научился у Монтануса, уже создавшего несколько планов, успешно осуществленных Лунделем, а Монтанус был гений, хотя он был страшно непрактичен.
Ренгьельм был сыном бывшего богача на севере в Норрланде. Отец имел большое имение, которое, однако, потом перешло в руки управляющего. Теперь старый дворянин был довольно беден, и желание его было, чтобы сын извлек урок из прошлого и в качестве управляющего добыл бы снова имение; поэтому сын посещал торговую школу, чтобы изучать сельскохозяйственную бухгалтерию, которую ненавидел. Это был славный малый, но несколько слабовольный, и он подчинялся хитрому Лунделю, который не пренебрегал получать натурой гонорар за свою мораль и защиту.
Тем временем Лундель и барон принялись за работу, то есть барон рисовал, а учитель лег на лежанку и наблюдал за его работой, то есть курил.
— Если ты будешь прилежен, ты можешь пойти со мной обедать в «Оловянную пуговицу»,— обещал Лундель, чувствовавший себя богатым с теми двумя кронами, которые он спас от гибели.
Игберг и Монтанус поднялись на лесистый холм, чтобы проспать середину дня. Оле сиял после своих побед, но Игберг был мрачен: он был превзойден своим учеником. Кроме того, у него озябли ноги и он был необычайно голоден, ибо оживленный разговор о еде пробудил в нем дремавшие чувства, не прорывавшиеся целый год наружу. Они легли под сосну; Игберг спрятал под голову драгоценную книгу, которую никогда не хотел давать Оле, и вытянулся во всю свою длину. Он был бледен, как труп, холоден и покоен, как труп, потерявший надежду на восстание из мертвых. Он смотрел, как маленькие птицы над его головой клевали ствол сосны и бросали в него чешуйки; он смотрел, как пышущая здоровьем корова паслась среди осин, и видел, как подымается дым из трубы у садовника.
— Ты голоден, Оле? — спросил он слабым голосом.
— Нет,— сказал Оле и кинул голодный взгляд в сторону чудесной книги.
— Эх, быть бы коровой! — вздохнул Игберг, сложил руки на груди и предал душу свою милосердному сну.
Когда его тихое дыхание стало совсем правильным, бодрствующий друг его осторожно вытащил книгу, не нарушая его сон; затем он лег на живот и стал поглощать драгоценное содержание книги, совсем забыв при этом о «Печном горшке» и «Оловянной пуговице».
Прошло несколько дней. Двадцатидвухлетняя жена Карла-Николауса только что выпила свой кофе в постели, в колоссальной постели красного дерева в просторной спальне. Было еще только десять часов. Муж ушел с семи часов и принимал внизу на пристани лен. Но не потому, что она надеялась на то, что он нескоро вернется, молодая женщина позволила себе так долго оставаться в постели, хотя это не нарушало обычаев дома. Она была только два года замужем, но уже успела провести реформы в старом, консервативном мещанском доме, где все было старо, даже прислуга; и эту власть она получила, когда ее муж объяснялся ей в любви и она дала ему свое согласие, то есть милостиво разрешила освободить себя из ненавистного родительского дома, где она должна была вставать в шесть часов, чтобы целый день работать. Она хорошо использовала то время, когда была невестой; она собрала все гарантии, чтобы иметь право вести личную жизнь, свободную от вмешательства мужа; правда, эти гарантии состояли только из обещаний, данных человеком в любовной горячке, но она, остававшаяся в полном сознании, приняла их и записала их в своей памяти. Муж же, наоборот, был склонен после двухлетней бездетной брачной жизни забыть все эти обязательства в том, что жена может спать сколько захочет, пить кофе в постели и т. д.; он был даже настолько невеликодушен, что напомнил ей, что извлек ее из тины и при этом принес себя в жертву! Он совершил mésalliance: ее отец был сигнальщиком во флоте.