Журналист писал, Ульрих подтверждал, что все верно. Журналист был доволен, у него выходило нужное число строк. Ульрих подивился маленькой кучке пепла, которая остается от жизни. Для всех сведений, какие он получил, у журналиста были наготове шести— и восьмиконные формулы: выдающийся ученый, широкий круг интересов, дальновидный политический деятель, разносторонняя одаренность и так далее; долгое время, видимо, никто не умирал: слова эти давно не употреблялись и жаждали пойти в ход. Ульрих задумался; он с удовольствием сказал бы об отце еще что-нибудь хорошее, но факты уже ухватил вопросами хроникер, укладывавший сейчас свои письменные принадлежности, а остаток походил на попытку взять в руку содержимое стакана воды без стакана. Суета приходов и уходов между тем приутихла, ибо накануне Агата направляла всех к брату, а теперь этот поток схлынул, и Ульрих остался один, когда репортер откланялся. Отчего-то у него стало горько на душе. И прав ли был отец, что таскал мешки знания и перекапывал потихоньку зерно в его закромах, а в остальном просто подчинялся той жизни, какую считал самой могучей силой?! Ульрих подумал о своей работе, которая лежала без движения в ящике стола. О нем, Ульрихе, наверно, нельзя будет даже сказать, как об отце, что он перекапывал! Ульрих вошел в комнатку, где лежал покойник. В этой застывшей, с прямыми стенами келье, среди суматошной деятельности, ею же вызываемой, была фантастическая жуткость: оцепенело, как деревяшка, плавал мертвец среди волн деловитости, но в какие то мгновенья образ этот превращался в свою противоположность, и тогда застывшим казалось живое, а он словно бы двигался, жутковато-спокойно скользя. «Какое дело плывущему, говорил он тогда — до городов за причалами? Я жил здесь и вел себя как того требовали, а теперь я плыву дальше!» Неуверенность человека, который, живя среди других, хочет чего-то другого, чем они, сжала Ульриху сердце. Он заглянул отцу в лицо. Может быть, все, что он считал своей особостью, было не чем иным, как неким зависящим от этого лица протестом, которым он когда-то по-ребячески загорелся. Он поискал зеркала, но зеркала рядом не оказалось, и единственным, что отражало свет, было это слепое лицо. Он стал искать в нем сходства с собой. Возможно, оно и было. Возможно, в нем было все — была раса, связанность родством, был элемент неличного, был поток наследственности, где каждый — всего лишь пена на волне, были определение границ, уныние, вечное повторение мысли и ее возвращение на круги своя, которое он всей глубиной своей воли к жизни так ненавидел!
Охваченный вдруг этим унынием, он подумал, не уложить ли ему чемоданы и не уехать ли до похорон. Если он и правда мог еще чего-то добиться в жизни, то что ему было здесь делать!
Но выйдя, он столкнулся в соседней комнате с искавшей его сестрой.
В первый раз Ульрих увидел ее одетой по-женски, и после вчерашнего это произвело на него впечатление даже нарочитости. Проникавший через открытую дверь искусственный свет смешивался с дрожащей серостью утра, и эта светловолосая фигура в черном стояла, казалось, в каком-то лучисто сверкающем гроте из воздуха. Волосы Агаты были причесаны глаже, отчего лицо ее сделалось женственнее, чем накануне, изящная грудь покоилась в черноте строгого платья с тем совершеннейшим равновесием между податливостью и плотностью, что свойственно легкой, как пушинка, твердости жемчужины, а ее стройные, высокие, как у него самого, ноги, которые он видел вчера, были сегодня завешены юбками. И поскольку в целом она сегодня меньше походила на него, он отметил сходство их лиц. Ему почудилось, что вошел в дверь и шагает ему навстречу он сам — только красивей, чем он, и погруженный в сиянье, в каком он никогда не видел себя. В первый раз мелькнула тут у него мысль, что его сестра — это какое-то сказочное повторение и видоизменение его самого; но такое ощущение длилось только один миг, и поэтому он забыл его.
Агата пришла срочно напомнить брату об обязанностях, исполнение которых сама чуть не проспала. Держа в руках завещание, она обратила его внимание на пункты, не терпевшие отлагательства. Прежде всего надо было учесть довольно витиеватое распоряжение насчет орденов, о котором знали слуга Франц, и Aгата старательно, хотя и несколько непочтительно, отчеркнула это место Последней Воли красным карандашом. Покойный хотел быть похороненным с орденами, каковых у него было немало, но поскольку похороненным с ними он хотел быть не из тщеславия, то к этому пункту было присовокуплено длинное и глубокомысленное обоснование, из которого его дочь прочла только начало, предоставляя своему брату объяснить ей остальное.
— Как мне объяснить это тебе! — сказал Ульрих, ознакомившись с текстом. — Папа хочет быть похороненным с орденами, потому что индивидуалистическую теорию государства он считает неверной! Он рекомендует нам универсалистскую. Только благодаря творческому единению в государстве человек приобретает сверхличную цель, обретает доброту и справедливость. Один он ничто, и поэтому монарх — это духовный символ. Короче говоря, после смерти человека следует, так сказать, завернуть в его ордена, как заворачивают, перед тем как бросить в море, умершего моряка в полотнище флага!
— Но ведь я читала, что ордена полагается возвращать? — спросила Агата.
— Наследники обязаны вернуть ордена в канцелярию управления двором. Поэтому папа заказал дубликаты. Но ордена, купленные у ювелира, кажутся ему все-таки ненастоящими, и он хочет, чтобы мы заменили на его груди настоящие купленными лишь в самую последнюю минуту, когда надо будет закрывать гроб, вот в чем вся штука! Кто знает, может быть, это немой протест против правила, выразить который иначе он не хотел.
— Но до этого здесь соберется тьма народу, и мы вдруг забудем! — встревожилась Агата.
— С таким же успехом мы можем сделать это сейчас!
— Сейчас некогда. Прочти-ка следующий пункт — что он пишет насчет профессора Швунга: профессор Швунг может появиться в любую минуту, я уже вчера ждала его весь день!
— Ну, так сделаем это после ухода Швунга.
— Как-то неприятно, — возразила Агата, — не исполнить его желание.
— Он-то ведь не узнает.
Она посмотрела на брата с сомнением.
— Ты в этом уверен?
— Вот как?! — воскликнул Ульрих со смехом. — Может быть, у тебя нет в этом уверенности?
— Я ни в чем не уверена, — ответила Агата.
— Но даже если в этом и нет уверенности, он ведь все равно никогда не был доволен нами!
— Это верно, — согласилась Агата. — Значит, сделаем это позже. Но скажи мне одну вещь, — прибавила она, — тебя никогда не волнует то, о чем тебя просят?
Ульрих помедлил с ответом. «Она хорошо одевается, — подумал он. Напрасно я беспокоился, что у нее окажется провинциальный вид!» Но поскольку с этими словами был как-то связан весь вчерашний вечер, ему захотелось дать ей такой ответ, который запомнился бы и пошел ей на пользу; он только не знал, как это начать, чтобы она ни в коем случае не поняла его неверно, и сказал наконец с ненужной, как сам чувствовал, молодцеватостью:
— Мертв не только отец, мертвы и церемонии, которые вокруг него совершаются. Мертво его завещание. Мертвы люди, здесь появляющиеся. Не хочу сказать этим ничего дурного. Видит бог, надо, наверно, быть благодарным тем, кто делает нашу землю прочнее. Но все это известняк жизни, а не ее океан!
Он заметил нерешительный взгляд сестры и понял, как туманно он разглагольствует.
— Добродетели общества — это пороки для святого, — добавил он со смехом.
Он полупокровительственно-полуигриво положил руки ей на плечи — только от смущения. Но Агата строго отступила от него, не принимая такой игры.
— Ты это сам придумал? — спросила она.
— Нет, это сказал один человек, которого я люблю.
В ней было что-то от негодования ребенка, вынужденного напрячь свой ум, когда она подвела итог ответам Ульриха:
— Значит, человека, который честен просто по привычке, ты бы не назвал добрым? А вора, который крадет в первый раз и душа у него прямо-таки уходит в пятки, его ты назовешь добрым?!
Ульрих удивился этим странноватым словам и стал серьезнее.
— Право, не знаю, — сказал он коротко. — Мне иной раз и правда неважно, считается ли что-то правильным или неправильным, но я не могу вывести тебе правило, которым нужно тут руководствоваться.
Агата медленно отвела от него ищущий взгляд и вернулась к завещанию.
— Надо читать дальше, тут еще кое-что отчеркнуто! — сказала она, как бы понукая себя самое.
Прежде чем окончательно слечь, старик написал ряд писем и дал в своем завещании разъяснения по поводу их содержания и их отправки. Отчеркнутое относилось к профессору Швунгу, а профессор Швунг был тот старый коллега, что отравил последний год жизни отца борьбой вокруг параграфа об ограниченной вменяемости, после того как они всю жизнь были друзьями. Ульрих сразу узнал давно знакомые долгие споры о представлении и воле, о точности закона и неопределенности природы, споры, которые отец еще раз обобщающе изложил перед кончиной. Больше всего, кажется, занимало отца в его последние дни разоблачение социальной школы, к которой присоединился профессор Швунг, как проявления прусского духа. Он как раз начал работать над брошюрой под названием «Государство и право, или Последовательность и донос», когда почувствовал, что слабеет, и с горечью увидел, что поле боя осталось за неприятелем. В торжественных словах, высказать которые способна лишь близость смерти и борьба за священное благо репутации, он обязывал своих детей спасти его труд от забвения, а сына, в частности, — использовать связи, установленные им с руководящими кругами благодаря неустанным увещаниям отца, чтобы разбить всякие надежды профессора Швунга на осуществление своих целей.