Порою Самгин чувствовал, что он живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать себя и свое до конца. Всегда тот или другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими словами. Либеральный профессор писал на страницах влиятельной газеты:
«Люди с каждым днем становятся всё менее значительными перед силою возбужденной ими стихии, и уже многие не понимают, что не они – руководят событиями, а события влекут их за собою».
Прочитав эти слова, Самгин огорчился, – это он должен бы так сказать. И, довольствуясь тем, что смысл этих слов укрепил его настроение, он постарался забыть их, что и удалось ему так же легко, как легко забывается потеря мелкой монеты.
Смущал его Кумов, человек, которого он привык считать бездарным и более искренно блаженненьким, чем хитрый, честолюбивый Диомидов. Кумов заходил часто, но на вопросы: где он был, что видел? – не мог толково рассказать ничего.
– Был в университете Шанявского, – масса народа! Ужасно много! Но – всё не то, знаете, не о том они говорят!
Он весь как-то развинченно мотался, кивал головой, болтал руками, сожалительно чмокал и, остановись вдруг среди комнаты, одеревенев, глядел в пол – говорил глуховатым, бесцветным голосом:
– Всё – программы, спор о программах, а надобно искать пути к последней свободе. Надо спасать себя от разрушающих влияний бытия, погружаться в глубину космического разума, устроителя вселенной. Бог или дьявол – этот разум, я – не решаю; но я чувствую, что он – не число, не вес и мера, нет, нет! Я знаю, что только в макрокосме человек обретет действительную ценность своего «я», а не в микрокосме, не среди вещей, явлений, условий, которые он сам создал и создает...
Эта философия казалась Климу очень туманной, косноязычной, неприятной. Но и в ней было что-то, совпадающее с его настроением. Он слушал Кумова молча, лишь изредка ставя краткие вопросы, и еще более раздражался, убеждаясь, что слова этого развинченного человека чем-то совпадают с его мыслями. Это было почти унизительно.
События, точно льдины во время ледохода, громоздясь друг на друга, не только требовали объяснения, но и заставляли Самгина принимать физическое участие в ходе их. Был целый ряд причин, которыми Самгин объяснял себе неизбежность этого участия в суматохе дней, и не было воли, не было смелости встать в стороне от суматохи. Он сам понимал, что мотивы его поведения не настолько солидны, чтоб примирить противоречие его настроения и поведения. Он доказал себе, что рисковать собою бескорыстно, удовлетворяя только свое любопытство, – это не всякому доступно. Но он принужден был доказать это после того, как почувствовал неловкость перед хлопотливой Анфимьевной и защитниками баррикады, которых она приютила в кухне, так же, как это сделали и еще некоторые обыватели улицы. Неловко было сидеть дома, поглядывая в окна на баррикаду; обыватели привыкли к ней, помогали обкладывать ее снегом, поливать водой. Вообще действительность настойчиво, бесцеремонно требовала участия в ее делах. Послом действительности к нему чаще других являлась Любаша Сомова, всегда окрыленная радостями. В легонькой потрепанной шубке на беличьем меху, окутанная рваной шалью, она вкатывалась, точно большой кусок ваты; красные от холода щеки ее раздувались.
– Ура! – кричала она. – Клим, голубчик, подумай:
у нас тоже организовался Совет рабочих депутатов! – И всегда просила, приказывала: – Сбегай в Техническое, скажи Гогину, что я уехала в Коломну; потом – в Шанявский, там найдешь Пояркова, и вот эти бумажки – ему! Только, пожалуйста, в университет поспей до четырех часов.
Сунув ему бумажки, она завязала шаль на животе еще более туго, рассказывая:
– Какие люди явились, Клим! Помнишь Дунаева? Ах...
«Дурочка», – снисходительно думал Самгин. Через несколько дней он встретил ее на улице. Любаша сидела в санях захудалого извозчика, – сани были нагружены связками газет, разноцветных брошюр; привстав, держась за плечо извозчика, Сомова закричала:
– Петербургский Совет ликвидировали!
«Дурочка».
Но, уступая «дурочке», он шел, отыскивал разных людей, передавал им какие-то пакеты, а когда пытался дать себе отчет, зачем он делает все это, – ему казалось, что, исполняя именно Любашины поручения, он особенно убеждается в несерьезности всего, что делают ее товарищи. Часто видел Алексея Гогина. Утратив щеголеватую внешность, похудевший, Гогин все-таки оставался похожим на чиновника из банка и все так же балагурил:
– В Коломну удрала, говорите? – спрашивал он, прищурив глаз. – Экая беглокаторжная! Мы туда уже послали человека. Ну, ладно! Пояркова искать вам не надо, а поезжайте вы... – Он сообщал адрес, и через некоторое время Самгин сидел в доме Российского страхового общества, против манежа, в квартире, где, почему-то, воздух был пропитан запахом керосина. На письменном столе лежал бикфордов шнур, в соседней комнате носатый брюнет рассказывал каким-то кавказцам о японской шимозе, а человек с красивым, но неподвижным лицом, похожий на расстриженного попа, прочитав записку Гогина, командовал:
– Поезжайте на Самотеку... Спросите товарища Чорта.
Самгин шел к товарищу Чорту, мысленно усмехаясь:
«Чорт! Играют, как дети».
На Самотеке молодой человек, рябоватый, веселый, спрашивал его:
– А гантели где?
– Гантели?
– Ну да, гантели! Что же я – из папиросных коробок буду делать бомбы?
Самгин уходил, еще более убежденный в том, что не могут быть долговечны, не могут изменить ход истории события, которые создаются десятками таких единиц. Он видел, что какие-то разношерстные люди строят баррикады, которые, очевидно, никому не мешают, потому что никто не пытается разрушать их, видел, что обыватель освоился с баррикадами, уже привык ловко обходить их; он знал, что рабочие Москвы вооружаются, слышал, что были случаи столкновений рабочих и солдат, но он не верил в это и солдат на улице не встречал, так же как не встречал полицейских. Казалось, что обыватели Москвы предоставлены на волю судьбы, но это их не беспокоит, – наоборот, они даже стали веселей и смелей.
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших людей, – они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
– Да, эсеры круто заварили кашу, – сумрачно сказал ему Поярков – скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу. Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, – приподняты, выпрямились.
– Крупных, культурных хозяйств мужик разрушает будто бы не много, но все-таки мы понесем огромнейший убыток, – говорил Поярков, рассматривая сломанную папиросу. – Неизбежно это, разумеется, – прибавил он и достал из кармана еще папиросу, тоже измятую.
Во всем, что он сказал, Самгина задело только словечко «мы». Кто это – мы? На вопрос Клима, где он работает, – Поярков, как будто удивленно, ответил:
– В революции... то есть – в Совете! Из ссылки я ушел, загнали меня чорт знает куда! Ну, нет, – думаю, – спасибо! И – воротился.
– А где Кутузов? – спросил Клим.
– Был в Питере. Теперь – вероятно – на юге.
«Мы», – иронически повторил Самгин, отходя от Пояркова. Он долго искал какого-нибудь смешного, уничтожающего сравнения, но не нашел. «Мы пахали» – не годилось.
Как-то вечером, возвращаясь домой, Самгин на углу своей улицы столкнулся с Митрофановым. Иван Петрович отскочил от него, не поклонясь.
«Он должен чувствовать себя весьма плохо», – подумал Самгин, несколько смущенный невежливостью человека «здравого смысла». Взглянув назад, он увидал, что Митрофанов тоже остановился, оглядывается. Климу хотелось утешительно крикнуть:
«Все это – ненадолго!»
Но Митрофанов сорвался с места и быстро пошел прочь.
Раза два приходила Варвара, холодно здоровалась, вздергивая голову, глядя через плечо Клима, шла в свою комнату и отбирала белье для себя.
Первый раз ее сопровождал Ряхин, демократически одетый в полушубок и валяные сапоги, похожий на дворника.
– Люди начинают разбираться в событиях, – организовался «Союз 17 октября», – сообщал он, но не очень решительно, точно сомневался: те ли слова говорит и таким ли тоном следует говорить их? – Тут, знаете, выдвигается Стратонов, оч-чень сильная личность, очень!