— Per cortesia[80],— важничал сводник. — Как минимум двадцать пять. У меня много обязательств, и вдобавок я человек больной.
— Восемь процентов и ни гроша сверх — больше нам не по карману.
Эсмеральда возвращается с покупками и, когда до нее доходит, о чем спор, клянется, что не станет работать с Лудовико, лучше бросит работу.
— Иди блядуй сам, — говорит она Фидельману, — а я возвращаюсь в Фьезоле.
Фидельман пытается ее утихомирить.
— Он совсем больной, вот почему я решил взять его в долю.
— Больной?
— У него одно легкое.
— Легких у него три, а яиц четыре.
Фидельман спускает сводника с лестницы.
И днем сидит на скамейке на пьяцца делла Репубблика, неподалеку от Эсмеральды, набрасывает в альбомчике автопортрет.
Пока Фидельман сидел в уборной, Эсмеральда сожгла старый Бессин снимок.
— Я старею, — сказала она. — Что меня ждет?
Фидельман подумал — удавить ее, что ли, но рука не поднялась, да и потом с тех пор, как она стала ему позировать, он обходился без снимка. И тем не менее первое время без снимка он чувствовал себя потерянным, ветхий снимок уже одним своим присутствием давал чувство ощутимой связи с мамой, с Бесси, с прошлым. Но так или иначе, а ничего тут не поделаешь — пропал так пропал, память снова стала неосязаемой. Он писал с большим запалом и одновременно с отрешенностью; запал толкал его закончить картину, а образ, объект, субъект он воспринимал отрешенно. Эсмеральда предоставляла его самому себе, уходила почти на весь день, по возвращении отдавала ему деньги, но меньше, чем прежде. Он писал, снова преисполнясь уверенностью, весельем, удивлением. Темой картины теперь были не «Мать и сын», а «Брат и сестра» (с Эсмеральдой вместо Бесси), или, если без обиняков, — «Проститутка и сводник». И хотя Эсмеральда больше ему не позировала, внутреннее зрение у него прояснилось, теперь он знал, что ему нужно. Как-то раз ее лицо продержалось на картине целую неделю, но потом он счистил его. Цель была близка. И хотя он подумывал, не счистить ли наждаком свое лицо и не сделать ли сводником Лудовико, в конце концов он остался на картине — вот что замечательно. Честней этой картины я ничего не писал. Эсмеральда на ней предстала девятнадцатилетней проституткой, а он — состарив себя мазком там, мазком сям — пятнадцатилетним сводником. Вот эта-то неожиданность и создала картину. А смысл ее, наверное, вот в чем: мне сызмала было предначертано стать тем, кем я стал. А потом подумал: никакого в ней смысла нет, картина она и есть картина.
Картина закончилась сама собой, Фидельман с опаской ожидал этой минуты. Что писать дальше и сколько времени на это уйдет? Но в один прекрасный день картина все-таки была дописана. В ней появилась завершенность: эта женщина и этот мужчина вместе, проститутка и сводник. Она — совсем юная, черные глаза, в каждом испуг, шея хоть и величавая, но беззащитная, жесткий ротик; он — мальчишка, внутренне зажатый, из глаз вот-вот брызнут слезы. Каждый своим присутствием оберегает другого. Приобщение Святых Тайн. Этот замысел нельзя было не заметить. Мука, радость, самые противоречивые чувства обуревали его, но в конце концов верх взяло торжество — как-никак написал! Он ощущал себя глубоко опустошенным, перевернутым и все-таки был доволен: он добился — вот это да, искусство!
Позвал Эсмеральду посмотреть на картину. У нее дрожали губы, она помертвела, отвернулась, заговорила не сразу.
— Для меня — это я. Ты передал меня такой, как есть, тут двух мнений быть не может. Картина — просто чудо.
Она глядела на картину, и слезы катились из ее глаз.
— Теперь я могу больше не работать. Артуро, давай поженимся.
Наверх, прихрамывая в своих скрипучих башмаках, поднялся Лудовико — просить у них прощения, но, увидев законченную картину на мольберте, благоговейно застыл.
— Нет слов, — сказал он. — Что тут еще скажешь?
— Зря стараешься, — сказала Эсмеральда. — Нам твое мнение не больно интересно.
Они откупорили бутылку сухого белого вина, Эсмеральда сбегала к соседям за сковородкой и запекла телячье филе — ради праздника. К ним пришли соседи-художники, график Чителли и его смуглая, щуплая жена; отпраздновали на славу. Потом Фидельман рассказал им историю своей жизни, его слушали затаив дыхание.
Когда соседи ушли и они остались втроем, Лудовико стал нелицеприятно рассуждать об изъянах своего характера.
— По сравнению кое с кем из тех, кого встречаешь во Флоренции, я не такой уж дурной человек, но я слишком легко себя прощаю — вот в чем моя беда. А тут есть и свои неудобства: ничто не удерживает меня от неблаговидных поступков, если вы меня понимаете. Так жить проще, но чего и ждать от человека, если он рос в неблагоприятной обстановке? У моего отца были преступные наклонности, и его худшие свойства перешли ко мне. Разве не ясно: от козы щенки не родятся. Я тщеславный, эгоист, но не наглец, и пакощу почти без исключения по-мелкому. Чепуха, в сущности, и вместе с тем вовсе не чепуха. Разумеется, мне давно хотелось изменить жизнь, но разве можно измениться в моем возрасте? Вот вы, маэстро, вы можете измениться? Тем не менее я охотно признаю свои недостатки и прошу у вас прощения за любые неприятности, которые мог причинить вам в прошлом. Любому из вас.
— Чтоб ты сдох, — сказала Эсмеральда.
— Он говорит искренне, — взвился Фидельман. — Почему ты с ним такая злая?
— Пошли спать, Артуро. — И хотя Лудовико продолжал изливаться, Эсмеральда удалилась в gabineto.
— По правде говоря, я сам неудавшийся художник, но я, по крайней мере, помогаю творить другим, даю им плодотворные советы, хоть вы и вольны поступать как вам вздумается. Во всяком случае, ваша картина — это чудо. Конечно, она в духе Пикассо, но в кое-каких отношениях вы его превзошли.
Фидельман был ему признателен, благодарен и не скрывал этого.
— Поначалу мне показалось, что раз у этих двух фигур тела написаны куда более толстым слоем краски, чем их лица, девушкино в особенности, от этого целостность поверхности нарушается, но потом мне вспомнились некоторые пастозно написанные картины, которые мне довелось видеть, и чем дольше я смотрю на вашу картину, тем сильнее ощущаю, что это не играет никакой роли.
— Если эта манера не кажется нарочитой, не думаю, чтобы мне ее поставили в вину.
— Ваша правда, поэтому позволю себе всего одно замечание: колорит картины излишне темноват. Не хватает света. Я предложил бы soupçon[81] лимонно-желтого и самую чуточку красного, не более чем намек. Но решать вам.
Эсмеральда вышла из gabineto в красной ночной рубашке с черным кружевным корсажем.
— Не трогай картину, — предупредила она Фидельмана. — Ты ее только испортишь.
— Много ты понимаешь, — сказал Фидельман.
— Что у меня, глаз нет, что ли?
— Может, она и права. — Лудовико скрыл зевок. — В искусстве никогда ничего нельзя знать наперед. Ну что ж, я пошел. Если хотите получить за картину хорошую цену, мой вам совет — наймите надежного посредника. Здесь есть один-два таких — их имена и адреса я принесу вам утром.
— Не трудись понапрасну, — сказала Эсмеральда. — Мы в твоей помощи не нуждаемся.
— Я хочу подержать картину несколько дней у себя — поглядеть на нее, — признался Фидельман.
— Как вам угодно, — Лудовико приподнял шляпу, попрощался и, прихрамывая, ушел.
Фидельман и Эсмеральда легли спать вместе. Позже она ушла в кухню, на свою койку, сняла красную ночную рубашку, надела старую, белую миткалевую.
Фидельман некоторое время еще обдумывал, что бы написать дальше. Может быть, портрет Лудовико с отражающимся в зеркале лицом — две пары водянистых подлых глазок. Спал он хорошо, но посреди ночи проснулся в тоске. Сантиметр за сантиметром он вызывал в памяти свою картину, и она его разочаровала. Столько лет ухлопано на эту картину, и где, спрашивается, мама? Он встал, чтобы лучше приглядеться к картине, и переменил мнение: не так уж она и плоха, хотя Лудовико прав, колорит темноват, не мешало бы чуточку его осветлить. Он разложил краски, кисти, приступил к работе и чуть не сразу добился, чего хотел. Потом решил поработать еще над лицом девчонки — мазок-другой у глаз, у губ — не более того, чтобы еще лучше передать выражение лица. Чтобы в ней сильнее чувствовалась проститутка, себя самого чуть состарить. Когда через оба окна комнату залило ярким солнечным светом, до Фидельмана дошло, что он работает уже несколько часов кряду. Он отложил кисть, умылся и вернулся в комнату — посмотреть на картину. Ему стало тошно — он увидел то, чего и опасался: картина была испорчена. На его глазах она мало-помалу гибла.
Явился Лудовико в сопровождении хорошо одетого пузатого друга, торговца картинами. Они глянули на картину и расхохотались.
Пять долгих лет пошли насмарку. Фидельман выдавил тюбик черной краски на холст, размазал ее во всех направлениях по обоим лицам.