Так что же Зимний дворец и революционеры действительно, как нам уже приходилось писать по другому поводу,[77] являлись зеркальным отражением друг друга? Чтобы более или менее основательно разобраться в этом, придется продолжить наше повествование, обратившись к некоторым чертам родословной декабризма, к мироощущению его представителей, наконец, не столько к программам их союзов и обществ, сколько к нравственно-политическим позициям этих людей. Такой подход даст нам возможность рассмотреть движение первых российских радикалов в несколько необычном ракурсе и проверить обоснованность его оценок, содержащихся в романе Мережковского.
Декабристы, представлявшие, по выражению Ю. М. Лотмана, «особый тип русского человека», были если не детьми, то, во всяком случае, любимыми воспитанниками романтизма. Романтизм же как художественный стиль, а в еще большей степени как образ жизни далеко не прост, прежде всего потому, что деятельно героичен и разочарованно циничен одновременно. Человек дворянского авангарда, строивший свою жизнь в соответствии с правилами этого стиля, мог следовать за позитивной его составляющей и посвятить себя борьбе с несправедливостью, отсталостью существующих порядков и правил как в частной, так и в общественной жизни. Мог молодой (обязательно молодой! Кстати, из осужденных по делу 14 декабря только двенадцать человек имели 34 года от роду, значительному большинству не исполнилось и 30 лет) романтик пойти и по другому пути. На нем его поджидали: старость души, недовольство всем и вся, безразличие к окружающей жизни со всеми ее радостями и огорчениями. Так называемые лишние люди среди российских романтиков уже встречались, а вот времена Арбенина (из лермонтовского «Маскарада»), убивающего жену только потому, что она – ангел и не должна быть запачкана грязью окружающей ее духовной пустоты света, в первой четверти XIX в. еще не настали. Во всяком случае, не арбенины определяли сущность 1810 – 1820-х годов. Среди передового дворянства царствовала героика истории и современности (наполеоновские войны!), рождавшая нестерпимую жажду действовать на благо Отчизны.
Именно героическая и деятельная сторона романтизма привела к страстной влюбчивости прогрессистов в те идеалы и представления, которые казались достойными поддержки, с точки зрения передовой дворянской молодежи. Проникшись этой любовью, преклоняясь перед новыми идеалами и приняв их в качестве жизненных ориентиров, романтик в полной мере ощущал ценность собственной личности, поскольку она естественным образом сочеталась для него с чувством ответственности за судьбу страны. Поэтому он считал себя защитником идей независимости и свободы как политического идеала всех сограждан. Таким образом, по наблюдениям исследователей, чувство собственного достоинства и правила чести становились для прогрессистов понятием историообразующим. Именно они делались катализатором очищения общественной жизни, искоренения пороков бытия. Причем это мироощущение оказалось достаточно суровым. Романтизм воспринимался как игра по определенным правилам, и если за проигрыш надо было платить очень высокую цену, то платили, не торгуясь, по всем счетам.
Люди, придерживавшиеся новых для 1810 – 1820-х годов правил, даже с точки зрения тех, кто жил в конце XIX – начале XX в., выглядели как-то странно, непривычно. По словам В. О. Ключевского, «это были неестественные позы, нервные, судорожные жесты, вызывавшиеся местными неловкостями общих положений. <…> Люди, которые испытывали эти неловкости, не были какие-либо особые люди… но их физиономии и манеры не были похожи на общепринятые».[78] Непохожесть декабристов на своих потомков, к сожалению, помешала историку разглядеть их явную особость. А вот другую характерную для романтиков черту он подметил чрезвычайно точно: «…этот тип… стоит перед нами в неугомонной и говорливой, вечно негодующей и непобедимо бодрой, но при этом неустанно мыслящей фигуре Чацкого».[79] Тут все прямо в точку, особенно «мыслящий», «говорливый» и «бодрый». Правда, говорливость прогрессистов была не пустой болтовней ради болтовни (Чацкий все-таки отнюдь не Репетилов), а являлась формой, пусть и своеобразной, их оппозиции, т. е. действия. Причем разговорчивость представителей дворянского авангарда носила акцентировано резкий, прямой характер, кажущийся, с точки зрения светских правил, неприличным и даже опасным. А впрочем, представьте себе 150–200 Чацких, гремящих в салонах Петербурга и Москвы. Правда, картина не для слабонервных людей XXI в.?
Однако в «своем» кругу именно такое поведение считалось истинно «спартанским» или «римским», т. е. соответствующим передовым взглядам, а потому заслуживающим высокой оценки. Для полноты картины позволим себе коснуться еще нескольких черт романтизма. С одной стороны, новый стиль раскрепощал личность, позволял ей думать, чувствовать и действовать достаточно свободно. С другой – получалось, что речь у романтиков шла не столько о живом, реальном человеке, сколько об идеальном образе, из жестких границ которого новообращенные чайльдгарольды или братья-разбойники не имели права выходить, считаясь прогрессистами. Зато подобное мироощущение позволяло смело говорить на запретные темы: о деспотизме власти, крепостном праве, чинопочитании (по замечательному выражению Н. В. Гоголя «электричестве чина», вдруг пронзившем Россию) и т. п. Человека дворянского авангарда действительно не интересовала сословная или бюрократическая иерархичность, для него единственно важной делалась оценка людских поступков: или возвышенных и благородных, или бесчестных и подлых.
Он требовал от себя и окружающих серьезности как нормы поведения, а потому делался неудобен, вернее, почти непригоден для обычного времяпрепровождения членов первого сословия на отдыхе: для балов, званых вечеров с их танцами, карточной игрой и пустой болтовней. Подобное поведение, с точки зрения человека начала XXI в., отдает театральщиной. Но давайте вспомним, как часто бывают смешны, несовременны или ультрасовременны, на взгляд умудренных собственным опытом взрослых, молодые люди всех времен и народов. В то время как их позы и маски – это и эпатаж «правильных» старших, и протест против устоявшейся скучной обыденности, и поиск своего места в жизни, своей модели поведения. В общем, если говорить коротко, все это – необходимые муки самоопределения нового поколения граждан. Позже маски и позы забываются, и из странной, многократно критиковавшейся молод ежи вырастают интересные государственные и общественные деятели, звезды науки, литературы, искусства. Декабризм и являлся молодостью российского общественно – го движения, той порой, когда равно важны и сурово отрицаемый опыт старших, и новейшие заграничные веяния, и сиюминутная мода, и трудно постигаемая глубина мысли, и вызывающая смех окружающих поза.
Не будем забывать и о том, что, во-первых, игра масок вообще была характерна для людей первой четверти XIX в. (достаточно упомянуть о загадочной для историков многоликости Александра I); во-вторых, местом действия для прогрессистов была все-таки не сцена, а гражданская трибуна, и в-третьих, по принятым между романтиками понятиям, они рассчитывали не столько на реакцию современников, сколько на суд потомков, т. е. истории, и ничуть не менее. Если же принять во внимание то, что нет и не может быть разных видов честности, то понятно, почему до поры неконспиративные конспираторы считали неблагородным делать из своих взглядов тайну. Насаждая культ дружбы, даже экзальтированного братства, прогрессисты не умели жить в состоянии душевной раздвоенности, когда со «своими» человек был совершенно откровенен, ас «чужими» заковывался в броню светских приличий. Здесь кроется один из источников нравственного обаяния декабризма (хотя именно в этом таились и многие особенности и даже слабости движения). Нам придется вновь ненадолго вернуться к следствию над декабристами.
В свое время глава советского декабристоведения академик М. В. Нечкина предложила такое решение проблемы «странного» поведения наших героев перед лицом Следственного комитета. «Хрупкая дворянская революционность, – писала она, – легко надламывалась перед лицом победы царизма, общего разгрома движения, полной гибели планов и массовых арестов участников».[80] Ключевое слово в этой оценке, конечно, «дворянская», т. е. социально незрелая, неустойчивая, легко оборачивающаяся либерализмом, а то и возвращающаяся к признанию незыблемости монархического строя. Слово «дворянская» действительно является в данном случае центральным, но вовсе не в том смысле, который придавала ему Милица Васильевна.
Романтическое, как уже говорилось, по своему характеру и мироощущению движение декабристов делало их на следствии почти беззащитными в двояком плане. Во-первых, у многих из них чувство гражданской ответственности и дворянской чести перед лицом Следственного комитета проявилось в служебном чинопочитании, привычке повиноваться старшим по званию, тем более – монарху. Во-вторых (и это более важно), те же чувства заставляли другую их часть быть откровенными с властями, поскольку гражданская ответственность подразумевала необходимость отвечать за свои действия, чем бы ни грозила расплата за них. Кодекс же дворянской чести в понимании декабристов требовал не только самим не прятаться за других, но и не выгораживать этих «других». Ведь дело, ради которого они подняли восстание, не терпело не только лжи (это само собой), но и никакой маскировки целей выступления радикалов, никакого флера, мешающего ясно видеть их всей России. Наконец, романтическая подоснова движения дворянских революционеров толкала их к нарочитой жертвенности, наиболее емко выраженной в восклицании Одоевского накануне восстания: «Ах, как славно мы умрем!» Славно умирать вряд ли возможно с ложью на устах.