Сейчас он играл главную роль в комической опере и, несомненно, именно его игра делала сборы. Однако доволен он не был.
— По натуре я отнюдь не комик, — втолковывал он нам. — Что до экспрессии, то я могу сыграть Ромео, и сыграю чертовски хорошо. Во мне есть лирическая жилка. Но, конечно, рожей я не вышел.
— Вы, друзья мои, впадаете в грех, хуля свои добродетели, — сказал Дэн. — Возьмем юного Пола Келвера. В школе он доставлял нам несказанное удовольствие своими веселыми историями; мы хохотали до слез; так потешать публику, как он, никто у нас не умел. И что же? Он страдал. Его, видите ли, мучило честолюбивое желание научиться гонять мячик не хуже других, имя которым легион. Он и сейчас мог бы написать великолепный рассказ, если бы занимался тем, что предписано ему Всевышним, а не сочинял всякую чушь о несчастных принцессах, заточенных в валлийских пещерах. Не хочу сказать, что это у него получается совсем уж плохо, но есть сотня других авторов, у которых эта тягомотина выходит все же получше.
. — Как вы не можете понять! — вскричал коротышка. — Самый никудышный трагик ни за что не согласится променять свою судьбу на участь самого знаменитого комика. Конечно же, придворного шута осыпали деньгами; конечно же, он был в два раза умнее всех королевских советников вместе взятых. Но даже дубина-стражник смотрел на него свысока. Любой юнец с галерки, уплативший за место шиллинг, считает себя умнее меня — а какому-нибудь бездарному поэту будет с восхищением смотреть в рот.
— Да какое вам дело до дубины-стражника или юнца с галерки? — пытался вразумить его Дэн.
— Большое, — отрезал Пучеглазик. — Кое в чем они правы. Если бы я мог зарабатывать по пяти фунтов в неделю на амплуа молодого любовника, я бы ни за что не стал играть комедийные роли.
— А вот тут позвольте с вами не согласиться, — возразил Дэн. — Я могу понять художника, который мечтает стать предпринимателем, писателя, который бредит карьерой политика или полководца, — хотя мои личные симпатии на стороне первых: я разделяю мнение Вольфе, который считает, что написать великую поэму, — деяние более достойное, нежели сжечь множество городов и истребить тьму людей. Все мы служим обществу. Глядя со своей колокольни, трудно сказать, чья служба важней. Одни его кормят, другие одевают. Священник и полицейский, каждый по-своему, следят за его нравственностью, поддерживают порядок. Врач его лечит, когда оно болеет; судья разрешает распри; солдат сражается за его интересы. Мы, богемная публика, развлекаем его, учим. Мы считаем себя самыми главными. Другие заботятся о теле общества, мы же пестуем его душу. Но их работа более заметна, не то что наша, а посему и привлекает большее внимание; привлечь же к себе внимание — цель большинства людей. Но для богемы споры о том, кто из них главнее, — абсолютна беспочвенны. Писатель, художник, музыкант, комедиант — все мы члены одного товарищества, и у всех равный пай: один повергает людей в ужас и трепет, другой заставляет хвататься за бока от смеха. Трагик произносит монолог о своих леденящих душу преступлениях, и мы видим, что в каждом из нас сидит злодей; вы, напялив рыжий парик, подсматриваете за влюбленной парочкой, и нам становится ясно, до чего же мы смешны. Оба предмета входят в обязательную программу, и разве можно сказать, учитель какого из них важнее?
— Увы, я не философ, — вздохнул коротышка.
— Увы, — ответил Дэн, также вздохнув. — Я не комик, которому платят по сотне фунтов в неделю. Всем нам подавай то, чего у нас нет и быть не может.
Другим нашим частым гостем был О'Келли. Чердак на Белсайз-сквер от него закрыли. Он курил фимиам, жег благовонные свечи, прыскал одеколоном, но истребить табачный дух никак не удавалось, и он несколько раз попадался. Не помогли ни разговоры о крысах, ни даже намеки на запахи из канализации.
— Чудесная женщина! — стонал О'Келли, и в его грустных интонациях сквозили нотки восхищения. — Обмануть ее невозможно?
— Так зачем же обманывать? — недоумевали мы, — Скажи ей, что ты куришь, и кури себе на здоровье.
— Видишь ли, старик, — объяснял О'Келли, — у нее есть теория, что в доме должно быть чисто, как в храме. Она уверена, что это послужит моему совершенствованию, и со временем я исправлюсь Прекрасная мысль, если подумать.
Между тем в домах своих грешных друзей — а их было с полдюжины — О'Келли держал личные трубки и табак любимой им марки; была такая трубка и такая банка с табаком и у нас, они стояли на каминной полке, всегда готовые к услугам своего владельца.
Весной змей-искуситель бросил все свои силы на осаду совести О'Келли. Проектировали сию цитадель великолепные инженеры, но при строительстве средств не хватило, и стены вышли непрочными. В Англию вернулась Синьора; теперь она выступала в Эстлиз-театер. О'Келли частенько впадал в задумчивость; он либо подолгу молчал, попыхивал трубочкой, либо укреплял себя в вере, расточая дифирамбы в адрес миссис О'Келли.
— Если что и сможет сделать из меня добропорядочного человека, — говорил он тоном закоренелого грешника, потерявшего всякую надежду на спасение, — так это только пример этой женщины.
Был воскресный день. Я только что вернулся с утреннего спектакля.
— Не верю, — продолжал О'Келли. — Убей меня Бог, не верю, что она хоть раз сделала то, что делать не следует, или не сделала того, что полагается делать.
— А может, сделала, просто ты не знаешь? — предположил я, надеясь, что такой оборот может его утешить.
— Дай-то Бог, — ответил О'Келли. — Я совсем не хочу, чтобы она сделала действительно что-нибудь дурное, — тут же поправился он. — Нет, просто что-то такое, что не совсем правильно. По-моему — я в этом уверен, — я любил бы ее куда больше, если бы она не всегда делала то, что положено. Я вовсе не хочу сказать, что я не люблю ее такой, какая она есть, — совсем зарапортовался О'Келли. — Я уважаю эту женщину. Друг мой, да ты представить себе не можешь, как я ее уважаю! Ты ее не знаешь. Вот, однажды утром… Было это с месяц тому назад. Эта женщина… В шесть она уже на ногах — и зимой, и летом; молимся мы в половине седьмого. В то утро я немного проспал — ты меня знаешь, ранней пташкой меня не назовешь. Пробило семь — а ее все нет; я уж было подумал, что она сама проспала. Только не думай, что я так уж обрадовался; нет, просто мне захотелось, чтобы она хоть разок проспала. Я побежал ее будить — и что же? Дверь в спальню открыта, постель убрана. А через пять минут является она сама. Оказывается, в тот день на Ватерлоо утренним поездом прибывала группа миссионеров откуда-то из Восточной Африки; так она встала в четыре и пошла их встречать. Это не женщина, это святая. Я ее не достоин.
— Достоин, не достоин… Я бы на твоем месте поменьше об этом думал, — посоветовал я.
— Да как же мне не думать?! — воскликнул О'Келли. — Каждая фибра души вопиет… Нет, не достоин!
— Я и не говорю, что достоин, — ответил я. — Плюнь ты на это дело. Так и свихнуться недолго.
— Не достоин, — мрачно забубнил он. — И никогда не буду достоин.
Было заметно, что в мозгу у него начался бурный ассоциативный процесс: одна мысль рождала другую, еще более мрачную. Желая отвлечь его от горестных раздумий, я перевел разговор на шампанское.
— Большинство любит сухое шампанское, — поддержал предложенную тему О'Келли. — Мне же нравится сладкое — в нем чувствуется вкус винограда.
— Было времечко, и мы пили шампанское, — сказал я. — Помнится, тебе оно нравилось.
— Припоминаю, — воодушевился О'Келли. — Вполне сносное, и цена была подходящая.
— Слушай, а ты не помнишь, где мы его брали? — спросил я.
— На Бридж-стрит, — вспомнил О'Келли, — неподалеку от цирка.
— Славный денек, — заметил я. — Может, прошвырнемся?
Винный погребок мы отыскали без труда — никуда он не делся. Мы толкнули тяжелую дверь и вошли.
— Все то же самое, — прокомментировал О'Келли. — Ничего не изменилось.
Как ни считай, но последний раз мы были здесь с год назад, и, конечно же, перемены бросались в глаза — сменилась обстановка, сменился и сам хозяин. Но О'Келли был рад тряхнуть стариной и ничего не хотел замечать. Я заказал бутылку, и мы уселись за столик. Лично мне то вино, которое подавалось здесь под видом сладкого шампанского, не нравилось, и я взял себе стакан кларета; вся бутылка оказалась в распоряжении О'Келли. Я с радостью отметил, что уловка мне удалась. Этот божественный напиток не растерял за год своих достоинств. С каждым бокалом О'Келли все более креп духом. Из погребка он вышел в полной уверенности, что со временем станет достойным миссис О'Келли, и, чтобы утвердить себя в своей решимости, тут же купил будильник. Дело было так. Мы шли по набережной; у Вестминстерского моста он вдруг остановился и задумался. Причина внезапного молчания была очевидной: на глаза ему попалась афиша, на которой была изображена очаровательная дама; одной ногой она стояла на проволоке, а другой грациозно помахивала в воздухе; под ней простирались горные вершины; художнику удалось передать некоторое сходство с моделью, Я уже было принялся проклинать судьбу, направившую нас по набережной, но, к счастью, все обошлось: мысли О'Келли потекли по совершенно неожиданному руслу.