Очутившись перед одним из блистательных полотен Тициана,[194] он вдруг поймал себя на мысли: «Но ведь мне всего только пятьдесят семь…» — и отвернулся. Для летних снов, пожалуй, уже поздно, но ведь не поздно же еще для дружбы и товарищества в блаженной осенней тишине ее близости.
Он вернулся в отель, где должен был встретиться с Далласом, и вдвоем они еще раз прошли через площадь Согласия и через мост, ведущий к Палате депутатов.
Даллас, не подозревая о том, что творится в душе отца, без умолку рассказывал о Версале. Во время одной из коротких каникулярных поездок в Париж он пытался разом охватить как можно больше достопримечательностей, которые ему раньше не удалось увидеть из-за того, что семейство вместо Франции отправилось в турне по Швейцарии, и теперь неумеренные восторги и самонадеян* ные критические замечания, с молниеносной быстротой сменяя друг друга, сыпались с его уст.
Слушая его, Арчер чувствовал, как в нем растет сознание своей неполноценности и немоты. Он знал, что мальчик не лишен чуткости, но отличается беспечностью и самоуверенностью, свойственными людям, которые не склоняются перед судьбой, а, напротив, готовы померяться с ней силами. «В том-то и дело — они знают, чего хотят, и не намерены никому уступать», — раздумывал он, рисуя себе сына как выразителя идей нового поколения, которое смело все старые межевые знаки, а заодно с ними указатели и сигналы опасности.
Вдруг Даллас остановился как вкопанный и, схватив отца за руку, воскликнул:
— Вот это да!
Они подошли к обширному скверу перед Домом инвалидов.[195] Воздушный купол Мансара парил над распускающимися деревьями и длинным серым фасадом здания; вобрав в себя все лучи предвечернего света, он возвышался перед ними как зримый символ славы великого народа.
Арчер знал, что госпожа Оленская живет близ одной из улиц, расходящихся лучами от Дома инвалидов, и этот квартал представлялся ему тихим и даже глухим — он совершенно упустил из виду блеск, который придавал ему его великолепный центр. Теперь по какой-то причудливой ассоциации все, что ее окружало, озарилось для него этим золотым светом. Жизнь ее, о которой он странным образом знал так мало, почти тридцать лет проходила в этой насыщенной атмосфере, уже казавшейся ему слишком густой и слишком возбуждающей для его легких. Он подумал о театрах, в которые она ходила, о картинах, которыми она любовалась, о сумрачной роскоши старинных особняков, в которых она бывала, о людях, с которыми она беседовала, о непрерывной смене идей, образов и ассоциаций, которые рождались в этом живом, общительном народе, и поныне сохранившем нравы и манеры былых времен, и ему вдруг вспомнились давние слова молодого француза: «О, интересный разговор! Есть ли на свете что-либо равное ему?»
Арчер почти тридцать лет не видел мосье Ривьера и ничего о нем не слышал, и уже по одному этому можно было судить, как мало ему известно о госпоже Оленской. Более половины жизни отделяло их друг от друга, и она провела этот долгий промежуток среди людей, которых он не знал, в обществе, о котором он имел лишь самое смутное представление, в условиях, которых он никогда до конца не поймет. Все это время он прожил со своим юношеским воспоминанием о ней, но ведь у нее, наверное, были другие, более реальные связи. Быть может, и в ее воспоминаниях ему отводилось совершенно особое место, но, если так, его образ был, вероятно, чем-то вроде реликвии в маленькой полутемной часовне, где за недостатком времени молятся далеко не каждый день…
Отец и сын пересекли площадь Инвалидов и зашагали по одной из широких улиц, окаймляющих здание. Несмотря на всю свою славную историю и великолепие, квартал этот и впрямь был тихим, и это помогало понять, какими богатствами обладает Париж, если такие картины — достояние лишь немногих и равнодушных.
День угасал в мягкой солнечной дымке, пронизанной кое-где желтым светом электрических фонарей, и на маленькой площади, куда они теперь вышли, почти никого не было. Даллас опять остановился и взглянул наверх.
— Наверное, это здесь, — сказал он, взяв отца под руку таким ласковым движением, что Арчер хоть и смутился, но не отпрянул, и оба некоторое время постояли, молча рассматривая дом.
Это было ничем не примечательное современное здание со множеством окон и красивых балконов по широкому кремовому фасаду. На одном из верхних балконов, расположенном намного выше закругленных верхушек каштанов в сквере, была все еще опущена маркиза, как будто солнце только-только оттуда ушло.
— Интересно, на каком этаже? — задумчиво проговорил Даллас; подойдя к воротам, он просунул голову в привратницкую и вернулся со словами: — На пятом. Должно быть, там, где маркиза.
Арчер стоял неподвижно, не сводя глаз с окон верхнего этажа, словно цель их паломничества была достигнута.
— Знаешь, уже около шести, — заметил наконец сын. Отец посмотрел на пустую скамейку под деревьями.
— Я, пожалуй, посижу тут немножко, — сказал он.
— Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? — встревожился Даллас.
— Нет, нет, прекрасно. Но ты, пожалуйста, поднимись наверх без меня.
Даллас остановился перед ним в полном недоумении.
— Слушай, папа, ты что, совсем туда не пойдешь?
— Не знаю, — медленно проговорил Арчер.
— Но ведь она обидится.
— Иди, сынок, может быть, я приду позже.
Даллас окинул его долгим взглядом сквозь сумерки.
— Но что мне сказать?
— Ты, мой милый, по-моему, всегда найдешь, что сказать, — с улыбкой отвечал отец.
— Ладно. Я скажу, что ты придерживаешься старомодных взглядов и предпочитаешь идти пешком на пятый этаж, потому что не любишь лифтов.
Отец снова улыбнулся.
— Скажи, что я придерживаюсь старомодных взглядов; этого будет довольно.
Даллас еще раз на него посмотрел, потом недоверчиво махнул рукой и скрылся под сводами подъезда.
Арчер сел на скамейку и продолжал смотреть на завешенный маркизою балкон. Он подсчитал, сколько времени потребуется сыну, чтобы подняться на лифте на пятый этаж, позвонить, войти в прихожую, подождать, пока о нем доложат, а потом проведут в гостиную. Он представил себе, как Даллас быстрым, решительным шагом входит в комнату, увидел его обаятельную улыбку и подумал: интересно, правы ли те, кто говорит, что мальчик «весь в него».
Потом он попытался представить себе людей, собравшихся в комнате, ведь в этот гостеприимный час их там, наверное, будет несколько — и среди них смуглая дама, бледная и смуглая, — она быстро поднимет голову, привстанет и протянет Далласу длинную тонкую руку с тремя кольцами… Она, скорее всего, сидит в углу дивана возле камина, а позади нее столик с цветущими азалиями…
— Для меня это более реально, чем если бы я поднялся наверх, — внезапно услышал он свой голос, и опасение, что эта последняя тень реальности может внезапно рассеяться, приковала его к месту, а минуты меж тем уходили одна за другой.
Он долго сидел на скамейке в сгущающихся сумерках, не сводя глаз с балкона. Наконец в окнах зажегся свет, и спустя мгновенье на балкон вышел слуга, поднял маркизу и закрыл ставни.
И, словно это был сигнал, которого он ждал, Ньюленд Арчер медленно поднялся и в одиночестве пошел обратно к себе в гостиницу.
…Кристина Нильсон пела в «Фаусте»… — Известная шведская певица Кристина Нильсон (1843–1921) исполняла в опере Шарля Гуно «Фауст» роль Маргариты.
Музыкальная Академия — старое здание оперного театра в Нью-Йорке, в районе пересечения Бродвея с 5-й авеню.
…скоро начнут строить новый оперный театр… — Имеется в виду знаменитая «Метрополитен-опера», открытая в 1883 году.
…недоступна «новым людям»… — «Новыми людьми» Уортон называет американских нуворишей, богачей в первом поколении, которые противопоставляются «свету» — старой нью-йоркской буржуазии с ее вековыми традициями и строгими правилами бытового поведения.
«Он любит — не любит — он любит меня!» — слова Маргариты из III акта «Фауста».
…Капуля-Фауста… — Речь идет о французском оперном певце Жозефе Капуле (1839 —?), который в семидесятых годах прошлого века жил в Нью-Йорке и пел с Нильсон в «Фаусте».
Бербанк Лютер (1849–1926) — американский селекционер, создавший много новых сортов овощей, цветов и фруктов. В 1875 году заложил сад в Калифорнии, где выводил свои гибриды.
«Лоэнгрин» (1848) — романтическая опера немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813–1883).