– Мне было шестнадцать лет.
Он собирает сдачу и идет вслед за Руни на улицу. В конце улицы, за грузовиками, крышами пакгаузов он видит мачты, и дым пароходов, и белый пар, вздымающийся к солнцу.
– Опусти штору, – слышится с кровати мужской голос.
– Я не могу, она зацепилась… О черт, теперь вся штука полетела вниз!
Анна чуть не расплакалась, когда штора ударила ее по лицу.
– Пойди укрепи ее, – говорит она, подходя к кровати.
– Какая разница? Все равно с улицы не видно, – говорит мужчина, обнимая ее и смеясь.
– Свет с улицы… – стонет она, устало падая в его объятия.
Маленькая комната, с железной кроватью в углу напротив окна, похожа на сапожную коробку. Уличный грохот врывается в нее, пробираясь между домами. Она видит на потолке зыбкое зарево электрических реклам, белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять белое, красное, зеленое.
– Дик, пожалуйста, укрепи штору, свет сводит меня с ума.
– Он очень приятный, Анна. Можно подумать, что мы в театре.
– Это вам, мужчинам, приятно, а меня это сводит с ума.
– Так, стало быть, ты теперь работаешь у мадам Субрин, Анна?
– Ты хочешь сказать, что я скэб? Я это знаю. Но мать выкинула меня на улицу, и мне пришлось взять работу, я не то лезть в петлю.
– Такая красивая девушка, как ты, Анна, всегда может найти себе дружка.
– Все мужчины – дрянь… Ты думаешь, если я с тобой путаюсь, то я, значит, могу путаться со всяким?… Не буду я ни с кем путаться, понял?
– Да я вовсе не то хотел сказать, Анна… Фу, какая ты сегодня раздражительная!
– Нервы… Эта забастовка, история с матерью, да еще работа у Субрин… хоть кого с ума сведет. К черту, к черту всех! Неужели меня не могут оставить в покое? Я никогда никому не сделала ничего дурного. Я одного хочу – чтобы меня оставили в покое и дали бы мне зарабатывать кусок хлеба и иногда немножко повеселиться… Дик, это ужасно… Я не смею выйти на улицу, боюсь встретить кого-нибудь из союза.
– Полно, Анна, вовсе не так уж все плохо. Честное слово, я взял бы тебя с собой на Запад, если бы не моя жена.
Анна продолжает говорить ровным, хнычущим голосом:
– А теперь… за то, что я к тебе привязалась и захотела доставить тебе удовольствие, ты называешь меня шлюхой.
– Я ничего подобного не говорил! Я даже этого не думал. Я только думал, что ты молодец, а не рохля, как все эти… Постой, я попробую поднять штору – это тебя успокоит.
Лежа на боку, она смотрит, как его грузное тело движется в молочном свете окна. Наконец он возвращается к ней, стуча зубами.
– Я не могу укрепить эту проклятую штуку… Господи, как холодно!
– Ну все равно, Дик, ложись… Наверно, уже поздно. Мне к восьми нужно на работу.
Он достает часы из-под подушки.
– Половина третьего… Ну что ты, детка?
На потолке она видит зыбкое зарево электрических реклам: белое, красное, зеленое… потом пеструю путаницу, точно лопнул мыльный пузырь… потом опять – белое, красное, зеленое.
– Он даже не пригласил меня на венчание. Честное слово, Флоренс, я бы все простила ему, если бы он пригласил меня на венчание, – сказала она горничной негритянке, которая принесла кофе.
Было воскресное утро. Она сидела в кровати, разостлав газету на коленях. Она смотрела на иллюстрацию в газете с подписью «Мистер и миссис Джек Канингхэм улетают в свадебную поездку на своем знаменитом гидроплане «Альбатрос VII».
– Какой он красивый, правда?
– Да, мисс. Неужели никак нельзя было остановить их, мисс?
– Нет… Он сказал, что посадит меня в сумасшедший дом, если я сунусь… Он великолепно знает, что развод был незаконный.
Флоренс вздохнула.
– Мужчины такие подлецы!
– Ну, это долго не протянется. По ее лицу видно, что она скверная, эгоистичная, испорченная девчонка, а я – его настоящая жена перед Богом и людьми. Видит Бог, я пыталась предостеречь ее. «Кого Бог соединил, того человек да не разлучает»… так, кажется, сказано в Библии… Флоренс, кофе сегодня отвратительный. Я не могу его пить. Пойдите сварите другой.
Пожав плечами и нахмурясь, Флоренс ушла с подносом.
Миссис Канингхэм глубоко вздохнула и уселась поудобнее, между подушками. На улице звонили церковные колокола.
– Джек, дорогой, я все-таки люблю тебя, – сказала она, обращаясь к фотографии, и поцеловала ее. – Слышишь, дорогой, – колокола звонят, как в тот день, когда мы убежали из школы и обвенчались в Милуоки… Было чудесное воскресное утро… – Потом она посмотрела на лицо второй миссис Канингхэм. – Ах ты, такая… – сказала она и проткнула лицо пальцем.
Когда она встала, ей показалось, что зал суда медленно, плавно закружился. Бледный судья с рыбьим лицом в очках, лица, полисмены, приставы в мундирах, серые окна, желтые столы – все вращалось в болезненном удушье, ее защитник с белым, ястребиным носом вытирал лысую голову, хмурился и кружился, пока она не почувствовала, что вот-вот упадет. Она не слышала ни одного слова; она все время мигала, чтобы вытряхнуть из ушей жужжание. Она чувствовала, что позади нее сидит Дэтч, сгорбившись, уронив голову на руки. Она не смела оглянуться. Потом, когда прошло много часов, все кругом стало острым, ясным и очень далеким. Судья кричал на нее откуда-то из узкого конца воронки, его бесцветные губы шевелились, как пасть рыбы.
– …А теперь, как человек и гражданин великого города, я хочу сказать несколько слов подсудимым. Пора положить конец подобным явлениям. Нерушимая неприкосновенность человеческой личности и собственности, которую великие люди, основавшие нашу республику, положили в основу конституции, должна быть восстановлена. Долг каждого человека, будь то служитель государства или рядовой гражданин, – бороться с этой волной беззакония всеми средствами, имеющимися в его распоряжении. Поэтому, невзирая на сентиментальные выкрики газетных писак, развращающих общественную мысль и вбивающих в головы слабых духом людей и подобных вам выродков, что вы можете преступать закон божеский и человеческий, святой закон частной собственности, что вы можете отнимать у. мирных граждан то, что те заработали тяжелым трудом, несмотря на наличие того, что эти борзописцы будут называть «смягчающими обстоятельствами», я намерен применить к вам высшую меру наказания. Давно пора дать пример…
Судья отпил глоток воды. Фрэнси видела бусинки пота, выступившие на его носу.
– Давно пора дать пример! – выкрикнул судья. – Разумеется, я, как любящий и нежный отец, понимаю все ваше несчастье – недостаточное воспитание, отсутствие идеалов, отсутствие домашнего очага и нежных материнских забот – все то, что привело эту молодую женщину на стезю безнравственной жизни и падения и заставило поддаться искушениям жестоких и порочных людей, поддаться нездоровым возбуждениям, порочным развлечениям, всему тому, что так удачно названо «веком джаза».[213] И все же в тот момент, когда эти мысли готовы пролить елей милосердия на суровые веления закона, передо мной встают образы других молодых девушек, живущих в этом огромном городе, – образы сотен девушек, которые в этот самый час могут попасть в лапы жестоких, бессовестных соблазнителей из породы подсудимого Робертсона… Для него и ему подобных нет наказания достаточно сурового… И я вспоминаю, что неудачно примененное милосердие может впоследствии превратиться в жестокость. Все, что мы можем сделать, – это пролить слезу над жизнью заблудшей женщины и вознести Господу молитвы за душу несчастного младенца, которого эта злополучная женщина породила на свет, как плод своего позора…
Фрэнси почувствовала холодное щекотание, которое началось в кончиках ее пальцев и побежало по рукам, по телу, содрогавшемуся в спазмах тошноты.
– Двадцать лет, – услышала она кругом себя шепот.
Казалось, все облизывали губы, мягко пришепетывая:
– Двадцать лет.
– Кажется, я падаю в обморок, – сказала она себе, как постороннему человеку.
Все кругом нее с грохотом почернело.
Обложенный пятью подушками, посредине широкой кровати красного дерева с резными столбиками сидел Финеас Блэкхэд. Лицо у него было красное, как его шелковая пижама. Он сыпал проклятиями. Большая красного дерева спальня, обитая яванскими цветными тканями вместо обоев, была пуста. Только слуга-индус в белой куртке и тюрбане стоял в ногах кровати, руки по швам, и при каждом новом взрыве ругательств склонял голову и говорил:
– Да, саиб, да, саиб.
– Если ты, желтая обезьяна, чтобы тебя черт побрал, не принесешь мне сию секунду виски, то я встану и переломаю тебе все кости! Ты слышишь? Будьте вы все прокляты, меня уже не слушаются в моем собственном доме! Когда я говорю «виски», то это значит виски, а не апельсиновый сок, будь ты проклят! Получай, собака!
Он схватил граненый кувшин с ночного столика и швырнул им в индуса. Потом откинулся на подушки с пеной на губах, ловя ртом воздух. Индус молча вытер белуджистанский ковер и выскользнул из комнаты, унося груду разбитого стекла. Блэкхед начал дышать легче. Его глаза глубоко запали в орбиты и потерялись в складках отяжелевших зеленых век.