Он казался спящим, когда вошла Синтия, в макинтоше, с мокрым зонтиком в руке. Она ка цыпочках подошла к окну и стояла там, глядя на серую мокрую улицу и на старые, гробоподобные дома из коричневого кирпича, стоявшие напротив. На одну долю секунды она снова превратилась в маленькую девочку, которая пришла в ночном халатике, чтобы позавтракать вместе с папочкой в его широкой постели.
Он проснулся внезапно, посмотрел кругом налитыми кровью глазами. Мускулы его тяжелых челюстей напряглись под болезненно-багровой кожей.
– Ну, что, Синтия, где виски, которое я приказал подать?
– Папа, ты же знаешь, что сказал доктор.
– Он сказал, что если я выпью еще глоток, то это убьет меня… Да ведь я же и так мертв. Проклятый осел!
– Ты должен беречь себя и не волноваться.
Она поцеловала его и положила прохладную, тонкую руку на его лоб.
– А у меня мало причин волноваться? Если бы я мог схватить своими руками этого грязного, мерзкого прохвоста… Мы бы вылезли благополучно, если бы у него не распустились нервы. Поделом мне за то, что я взял себе в компаньоны такую мокрую курицу… Двадцать пять, тридцать лет работы – все полетело к черту в десять минут!.. Двадцать лет подряд мое слово было так же верно, как банкнота! Лучше всего было бы убраться вместе с фирмой в преисподнюю. А ты, плоть от плоти моей, говоришь мне, чтобы я не пил… Господи!.. Эй, Боб… Боб!.. Куда он провалился, проклятый мальчишка? Эй вы, сукины дети, идите сюда! За что я плачу вам деньги, мерзавцы?
Сестра милосердия просунула голову в дверь.
– Вон отсюда! – заорал Блэкхед. – Чтобы тут духу не было этих крахмальных дур!
Он швырнул в сестру подушкой. Сестра скрылась. Подушка ударилась о столбик и упала обратно на кровать. Синтия заплакала.
– Ах, папочка, я не могу вынести этого… Все вас так уважали… Возьмите себя в руки, папочка, дорогой!
– Чего ради?… Представление кончилось. Почему ты не смеешься? Занавес опущен. Все это только шутка, гнусная шутка!
Он начал смеяться, как в бреду, потом задохнулся, стиснул кулаки, опять стал ловить ртом воздух. Наконец он сказал прерывающимся голосом:
– Разве ты не видишь, что только виски поддерживает меня? Уходи, Синтия, оставь меня и пошли ко мне этого проклятого индуса. Я всегда любил тебя больше всего на свете… Ты это знаешь… Скорее скажи ему, чтобы он принес то, что я приказал.
Синтия вышла, плача. Ее муж ходил по передней.
– Эти проклятые репортеры… Я не знаю, что им говорить. Они говорят, что кредиторы собираются затеять процесс.
– Миссис Гастон, – вмешалась сестра милосердия, – я думаю, вам придется нанять мужчину для ухода за ним… Право, я ничего не могу с ним поделать.
В нижнем этаже телефон звонил, звонил. Индус принес виски. Блэкхед наполнил стакан и отхлебнул большой глоток.
– Вот от этого я себя чувствую лучше, клянусь Богом. Ахмет, ты – прекрасный малый… Ну что ж, я думаю, придется смотреть опасности прямо в лицо. Придется все распродать… Слава Богу, Синтия уже устроена. Я продам все эти проклятые вещи. Жалко, что мой драгоценный зятек так прост. Это уж такое мне счастье, что я всегда окружен простофилями… Клянусь Богом, я охотно пошел бы в тюрьму, если бы это принесло им какую-нибудь пользу… Почему нет? Все надо испытать в жизни. А потом вышел бы из тюрьмы и нанялся бы лодочником или сторожем на верфи. Мне это нравится. Надо относиться спокойно к тому, что произошло. Я и так всю жизнь разрывался на части. А, Ахмет?
– Да, саиб, – сказал индус, кланяясь.
Блэкхед передразнил его.
– «Да, саиб»… Ты всегда говоришь «да», Ахмет. Это смешно! – Он начал смеяться прерывистым, клокочущим смехом. – Кажется, это самый простой исход.
Он смеялся и смеялся; вдруг он перестал смеяться. Страшная судорога пробежала по его телу. Он скривил рот, пытаясь говорить. В течение секунды его глаза обводили комнату – глаза маленького ребенка, которому сделали больно и который собирается заплакать. Вдруг он повалился на подушки с застывшим, разинутым ртом. Ахмет долго и холодно смотрел на него, потом подошел и плюнул ему в лицо. Тотчас же он достал носовой платок из кармана полотняной куртки и вытер плевок с желтого, застывшего лица. Он закрыл рот, уложил тело между подушками и мягко вышел из комнаты. В передней Синтия сидела в глубоком кресле и читала журнал.
– Саибу много лучше. Он, кажется, заснул.
– Ах, Ахмет, я так рада, – сказала она и снова углубилась в журнал.
Эллен вышла из автобуса на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы. Розовые сумерки надвигались с блистающего запада, отсвечивая в меди, никеле, пуговицах и глазах. Все окна на восточной стороне авеню были объяты пламенем. Она стояла, стиснув зубы, на углу, ожидая возможности перейти на другую сторону. Хрупкий аромат ударил ей в лицо. Тощий парень с космами льняных волос под кепи протягивал ей корзину с толокнянкой. Она купила пучок и прижала его к лицу. Майские рощи таяли, как сахар, на ее нёбе.
Раздался свисток, заскрежетали рычаги, автомобили растеклись в боковые переулки, улицу затопили люди. Эллен почувствовала, что парень с цветами трется около нее. Она отшатнулась. Сквозь аромат толокнянки она уловила на мгновение запах его немытого тела, запах иммигрантов, Эллис-Айленда, перенаселенных домов-казарм. Под никелем и позолотой улиц, эмалированных маем, она чуяла тошнотворный запах, расползавшийся липкой массой, как жижа из лопнувшей ассенизационной трубы, как толпа. Она быстро свернула в боковую улицу. Она вошла в дверь, подле которой была прибита маленькая, безукоризненно начищенная дощечка:
MADAME SOUBRINE ROBES
Она забыла все, утопила все в кошачьей улыбке мадам Субрин, полной черноволосой женщины, может быть, русской. Мадам Субрин вышла из-за портьеры, простирая к ней руки. Заказчицы, сидевшие в гостиной стиля ампир, смотрели на Эллен с завистью.
– Дорогая миссис Херф, где же вы пропадали? Ваше платье уже неделю как готово! – воскликнула она; она говорила по-английски чересчур правильно. – Ах, дорогая, вы увидите – оно великолепно… А как поживает мистер Харпсикур?
– Я была очень занята… Я ушла из журнала.
Мадам Субрин кивнула; многозначительно подмигнув, она откинула портьеру и повела ее в заднюю комнату.
– Ah, ça se voit… Il ne faut pas travailler, on peut voir déjà de toutes petites rides. Mais ils disparaîtront.[214] Извините меня, дорогая…
Толстая рука, обвившая ее талию, крепко стиснула ее. Эллен слегка отстранилась.
– Вы – самая красивая женщина в Нью-Йорке!.. Анжелика, вечернее платье миссис Херф! – закричала она.
Выцветшая светловолосая девушка со впалыми щеками вошла, неся на вешалке платье. Эллен сняла свой серый жакет. Мадам Субрин кружилась вокруг нее, мурлыча:
– Анжелика, посмотрите на эти плечи, на этот цвет волос… Ah, c'est le rêvel![215]
Она подходила к Эллен слишком близко, точно кошка, которая хочет, чтобы ее погладили. Бледно-зеленое платье было отделано ярко-красным и темно-синим.
– В последний раз заказываю такое платье. Мне надоело постоянно носить синее и зеленое…
Мадам Субрин ползала у ее ног и возилась с подолом; ее рот был набит булавками.
– Совершеннейшая греческая простота, бедра, как у Дианы… Эллинская весна… Светоч свободы… Мудрая дева… – бормотала она, не выпуская булавок изо рта.
«Она права, – думала Эллен, – я скверно выгляжу». Она смотрела на себя в высокое трюмо. «Фигура расползается, начнется беготня по институтам красоты, корсеты, косметика…»
– Regardez-moi ça, chéri,[216] – сказала портниха, поднимаясь и вынимая булавки изо рта.
Эллен вдруг стало жарко. Ей показалось, что она попала в какую-то щекочущую паутину; от ужасного удушья шелка, крепа и муслина у нее заболела голова. Ей захотелось скорее выйти на улицу.
– Пахнет дымом, что-то неладно! – неожиданно вскрикнула белокурая девица.
– Тсс… – зашипела мадам Субрин.
Обе исчезли за зеркальной дверью.
В задней комнате мастерской Субрин под лампой сидит Анна Коген. Быстрыми, мелкими стежками она пришивает отделку к платью. На столе перед ней горою взбитых яичных белков возвышается ворох прозрачного тюля.
Чарли, мой мальчик!
О Чарли, мой мальчик! —
мурлычет она тихо и быстрыми, мелкими стежками шьет будущее.
«Если Элмер захочет, то мы поженимся. Бедный Элмер, он хороший, но такой мечтатель. Странно, что он влюбился в такую, как я. Но он перерастет все это; если произойдет революция, он будет большим человеком… Придется бросить танцульки, если я выйду за Элмера. Может быть, мы накопим денег и откроем маленький магазин на хорошем месте, где-нибудь на больших авеню. Мы там больше заработаем, чем в центре. «La Parisienne. Modes».[217]
У меня дело пошло бы нисколько не хуже, чем у этой старой суки. Была бы сама себе хозяйкой, не было бы никаких разговоров о забастовщиках и скэбах… Равные шансы для всех… Элмер говорит, что это болтовня. Вся надежда рабочих только на революцию.