Херф обнял девушку и начал танцевать с ней. Она танцевала, спотыкаясь о его ноги. Танцуя, он довел ее до двери передней, открыл дверь и, не переставая танцевать, вывел девушку в переднюю. Она машинально подняла губы, чтобы ее поцеловали. Он быстро поцеловал ее и взял шляпу.
– Спокойной ночи, – сказал он.
Девушка заплакала.
На улице он глубоко вздохнул. Он чувствовал себя счастливым. Он полез в карман за часами, но вспомнил, что заложил их.
Золотая легенда о человеке, который носил шляпу не по сезону. Джимми Херф идет по Двадцать третьей улице, смеясь про себя. «Дайте мне свободу или убейте меня!» – сказал Патрик Генри,[219] надевая четырнадцатого мая соломенную шляпу. И его убили. Тут нет уличного движения, разве что прогрохочет молочный фургон. Мрачно темнеют горестные кирпичные дома… Проносится такси, за ним лентой тянется смутное пенье. На углу Девятой авеню он замечает, что пара глаз, точно две дыры в белом треугольнике бумаги, смотрит на него, – женщина в дождевике манит его, стоя на пороге. Дальше два английских матроса пьяно ругаются на лондонском жаргоне. Он приближается к реке, воздух становится молочно-туманным. Ему слышен отдаленный, мягкий, величественный рев пароходов.
Он долго сидит в ожидании парома в убогом, освещенном красноватым светом станционном зале. Он сидит и блаженно курит. Он ничего не может вспомнить, все его будущее – туманная река и паром, широко скалящий два ряда огней, точно улыбающийся негр. Он стоит у перил, сняв шляпу, и чувствует, как речной ветер шевелит его волосы. Может быть, он сошел с ума; может быть, это потеря памяти, какая-нибудь болезнь с длинным греческим названием; может быть, его найдут в Хобокене собирающим ежевику. Он смеется так громко, что старик, подошедший открыть калитку, испуганно косится на него. «Котелок не в порядке, думает, вероятно, старик. Может быть, он и прав. Честное слово, если бы я был художником, мне бы, может быть, разрешили рисовать в сумасшедшем доме и я нарисовал бы Святого Алоизия Филадельфийского в соломенной шляпе вместо нимба вокруг головы и со свинцовой трубой, орудием его пытки, в руках, а самого себя, в миниатюре, поместил бы молящимся у его ног». Единственный пассажир, он бродит по парому, словно тот принадлежит ему. «Моя временная яхта».
– Клянусь Богом, ночной штиль, – бормочет он.
Он пытается объяснить себе свое веселое настроение:
– Я не пьян. Может быть, я сошел с ума? Но я этого не думаю.
За минуту до отхода парома на него поднимают лошадь и разбитую рессорную повозку, нагруженную цветами; лошадь погоняет маленький, смуглый, скуластый человек. Джимми Херф бродит вокруг повозки; позади тощей лошади с торчащими, как вешалки, ребрами, маленькая жалкая повозка выглядит неожиданно веселой от наваленных на нее горшков с пунцовой и розовой геранью, гвоздикой, ольховником, тепличными розами и синей лобелией. Сочно пахнет весенней землей, влажными цветочными горшками и оранжереей. Возница сидит сгорбившись, нахлобучив шляпу на глаза. Джимми Херф хочет спросить его, куда он везет столько цветов, но сдерживается и идет на нос парома.
Выбравшись из пустого, темного речного тумана, паром неожиданно разевает черную пасть с ярко освещенной глоткой. Херф бежит сквозь пещерный мрак на укутанную туманом улицу. Потом он поднимается вверх по склону. Внизу, под ним, – железнодорожное полотно, медленный стук товарных вагонов, пыхтенье паровоза. Он останавливается на вершине холма и оглядывается. Ему ничего не видно, кроме пелены тумана, в которой плавает вереница мутных дуговых фонарей. Потом он идет дальше, радуясь своему дыханию, биению своей крови, гулу своих шагов по мостовой, между шпалерами призрачных домов. Постепенно туман рассеивается, откуда-то просачивается жемчужное утро.
Заря застает его на цементированном шоссе. Он шагает мимо грязных пустырей, на которых дымятся кучи мусора. Солнце бросает красноватые лучи на ржавые котлы, скелеты грузовиков, куриные косточки фордов, бесформенные массы изъеденного ржой металла. Джимми ускоряет шаг, чтобы поскорей выбраться из облака вони. Он голоден; на больших пальцах ног вздуваются волдыри. На перекрестке, где все еще мигает и мигает сигнальный фонарь, напротив бензоколонки стоит фургон-ресторан. Он расчетливо тратит на завтрак последний четвертак. Теперь у него остается – на счастье, на горе – три цента. Огромный мебельный грузовик, блестящий и желтый, остановился у фургона-ресторана.
– Не подвезете ли вы меня? – спрашивает он рыжеволосого шофера.
– А вам далеко?
– Не знаю… Довольно далеко.
Послесловие
Романы Джона Дос Пассоса
Расцвет литературного дарования Джона Дос Пассоса (1896–1970) и его литературная слава пришлись на конец 20-х, начало и середину 30-х годов нашего века. В этот период были опубликованы четыре лучшие его романа: «Манхэттен» и образовавшие впоследствии трилогию «США»: «42-я параллель», «1919» и «Большие деньги». В это время Дос Пассос был не менее знаком американским и европейским читателям, чем Хемингуэй и Фицджеральд – два хорошо известных автора, с которыми он долгое время был дружен, с кем делился своими литературными планами, к чьим советам прислушивался и кому советовал сам. Его «Манхэттен», изданный в 1925 г. в Нью-Йорке, даже отвлек внимание от хемингуэевского сборника рассказов «В наше время» и «Великого Гэтсби» Фицджеральда, появившихся тогда же и блеснувших на литературной арене.
Несмотря на ранний успех, Дос Пассоса ожидала нелегкая литературная судьба. После публикации в 1936 г. трилогии «США» он уже не создаст ничего более значительного, хотя по-прежнему будет много писать и издаваться. Ему придется пережить свою литературную славу, а после смерти утерять и известность. Дос Пассоса сейчас мало читают, и в этом история преподносит пример очевидной близорукости по отношению к писателю, сумевшему выразить нечто, чрезвычайно существенное во все времена: идею неизмеримой ценности отдельного человека со всеми его надеждами и разочарованиями, падениями и взлетами, идею индивидуальной неповторимости каждого среди всего остального мира. Дос Пассос – писатель, который необыкновенно остро чувствовал давление, оказываемое обществом, со всеми его политическими, социальными установлениями и принятыми законами морали, – на человеческую личность, стремление подогнать ее под общую мерку, лишив внутренней самостоятельности и свободы, попытку унизить ее нищетой и безысходностью. Взаимодействие общества и человека, их нераздельность и противостояние – главный предмет романов Дос Пассоса; сострадание, сочувствие человеку, утверждение его личной индивидуальности – их главная тема и цель.
Возможно, чтение Дос Пассоса сейчас затрудняет обилие исторического материала – газетных отрывков, реклам, намеков на реальные события американской жизни 1920 – 1930-х гг., куплетов из популярных тогда песенок, во множестве включенных в его книги и мало что говорящих современному читателю. Время откатывалось назад, увлекая за собой войны, моды, политические лозунги и вместе с ними книги Дос Пассоса, пропитанные насквозь приметами уходивших дней. Но есть нечто универсальное, вневременное, связывающее сменяющие друг друга эпохи: трагизм существования личности во враждебном мире, ее одиночество, отчаяние, неутомимая жажда счастья, человеческие страсти, толкающие людей на преступления против себе подобных, столкновения групп, классов и целых народов. Ощущение этой связи становится у Дос Пассоса настойчивым и немного грустным предупреждением тем, кто в поисках ответов на сегодняшние вопросы забывает оглянуться назад.
Лучшим книгам Дос Пассоса свойственны небывалые ранее в американской литературе панорамность и масштабность, выделявшие их среди произведений современников. Замысли писателя трудно было реализовать обычными, традиционными средствами. Дос Пассос экспериментировал со словом, с целыми словарными массивами, рвал последовательную сюжетную композицию, заменяя реалистическую логику логикой художественной. Это тоже не облегчает чтения его романов, но дарит рискнувшему окунуться в них читателю страницы прекрасно сделанной прозы, иногда сдержанно лаконичной, иногда лиричной и мягкой.
Читательскому восприятию Дос Пассоса часто мешают и многочисленные дискуссии, связанные с его политическими взглядами. Вовлеченность Дос Пассоса в политику и социальную жизнь своей страны оказалась накрепко связанной с его писательской судьбой: романы Дос Пассоса не раз трактовались критикой как политические декларации. Основания для этого при желании можно было найти: вплоть до конца 1930-х гг. Дос Пассос стоял весьма близко к социалистическому движению (чему не раз ошибочно приписывали успех его романов этого периода), никогда, впрочем, не видя в нем панацеи от всех общественных бед. Поиски и перемены во взглядах отражались в его романах, давая повод политически ориентированной критике искать в них подтверждение желаемой концепции его творчества, клеймить его как врага или приветствовать как друга той или иной политической группировки.