После долгой паузы Электра произнесла первые слова голосом низким и таким обычным, как будто спрашивала у сестры, который час. И от этих первых слов по валу вновь разнесся легкий скрип. Губерт кинул взгляд на друзей и на других зрителей, сидящих в том же ряду, — все подались вперед, как будто хотели ответить Электре: только что пробило восемь, ведь представление началось.
Но тут начала говорить и Хрисофемида. Губерт не верил своим ушам. Обычно Марыся была довольно вульгарна и время от времени без всякого повода устраивала скандалы. Тогда он говорил ей: «Как ты можешь быть актрисой с таким тусклым голосом и с таким варшавским выговором!» А тут слова покатились, как жемчуг. Губерт видел, как Хрисофемида зачарованно смотрит на Электру. Как отвечает ей, глубоко уверенная, что перед нею не та актерка, которую за глаза зовут «стервувна» и которой за пятьдесят лет («Это только одних високосных», — как говаривал Керубин Колышко), а действительно несчастная дочь Агамемнона, решившая отомстить за смерть отца.
Когда Галина Вычерувна открыла рот, когда после первого вопроса последовали еще и еще, публика забыла о возрасте и внешности актрисы. Ее огромные темные глаза сверкали из-под растрепанных волос, и огромные ладони взлетали вверх из рваных рукавов рубища. Все впивали эти слова, так же как и слова Хрисофемиды, которая вдруг предстала по-неземному прекрасным, эфирным созданием. И когда в какой-то момент диалога Электра взяла сестру на колени и в этой позе Скорбящей Матери стала рассказывать о залитом кровью теле Агамемнона, об убитом отце, Губерт нашарил руку сидящего рядом Бронека и крепко стиснул ее.
Но Хрисофемида не хотела убивать мать. А потом появилась Клитемнестра. Эта предстала в полном наборе царских побрякушек, звеня золотыми цепочками, которые ниспадали с ее рук, полязгивали у пояса и у ног. И по сравнению с нею Электра вновь показалась — пусть и в лохмотьях — настоящей царицей. Губерт и Алек держались за руки, чувствуя, как их полностью захватило действие трагедии. Они абсолютно не сознавали, что с ними происходит, а Электра говорила, бунтовала, проклинала — она была просто великолепна. Подавшись к сцене, они пожирали глазами эту необычайную личность, которая что-то являла собой, что-то делала, вызывала на сцене какое-то действие, по сути дела им недоступное, выходящее за пределы их понимания.
Но этот небывалый трепет будила в них не одна великая актриса. Старая-престарая сказка из «Орестеи», о которой они что-то там слышали еще в школе, подействовала сейчас на них своим неотразимым архаическим очарованием. Какой-то забытый и вместе с тем вечно живой мир открылся перед ними величественной декорацией с огромной перспективой в глубине в тот момент, когда сцена осветилась. Неизменность человеческой природы, которая в тех же самых формах любит и ненавидит вот уже тысячи лет и не знает, куда заведет ее эта любовь и эта ненависть, человечество, стремящееся к справедливости и не умеющее постичь ее, — вот что по-настоящему потрясло мальчиков, которые еще минуту назад рассуждали о самых обычных, повседневных делах.
Чувство времени утратилось. Только порою по залу проносился легкий трепет и скрип злополучных кресел. Люди старались не дышать. И вдруг пришла весть, что Орест мертв. Губерт вздрогнул, как при сообщении о самоубийстве Адася.
— Не может быть, — прошептал он про себя.
А Вычерувна уже выкапывала из-под камня меч. Справа, на просцениуме, припала она к земле, как волчица, как зверь, и рыла, рыла когтями землю, отворачивала камень, чтобы добыть этот кровавый меч отмщения… Левой рукой она отбрасывала волосы, падавшие на глаза, и жест этот, казалось бы, такой повседневный, каким она обычно подносила к губам рюмку водки, приобретал здесь совсем другое значение, говорил о чем-то совсем ином, становился жестом, присущим только театру.
Потом появился Орест. Алек не видел, Збышек ли это или Метек. Орест — и все. Впрочем, Алек не смотрел на него, он видел только сверкающий огонь глаз и изумительную, девичью, неожиданно чистую улыбку Вычерувны, с которой та встречала Ореста. И с той же самой чистотой, незамутненной чистотой, подала она ему, когда настало время, вырытый из-под алтаря меч и приказала убить. И, как нетерпеливый зверь, ждала крови, которая должна была пролиться после приговора.
А потом раздался этот ужасный крик за сценой, вызвавший несколько приглушенных возгласов в зале. Электра припала к земле и вдруг стала подниматься, она вырастала, делалась все выше, губы ее расплывались в блаженной улыбке, а она все подымалась, словно собираясь улететь, и вдруг начала танцевать вокруг алтаря. Она сделала всего три шага, но Губерт готов был поклясться, что слышит музыку сопровождения; шаги были ритмичные, танцевальные, исступленные. Черты ее просветлели от торжествующей улыбки. Справедливость восторжествовала! И Электра рухнула как подкошенная. Конец.
С минуту длилось молчание. Потом взорвались аплодисменты. Но юноши не аплодировали; пригвожденные к креслам, они сидели и молчали.
Бронек взглянул на часы:
— Час с четвертью шло. Я даже и не заметил.
— За кулисы пойдем? — спросил Губерт у Алека.
— Зачем?
— К Марысе.
— Нет, не пойду. И знаешь что, мне не хочется оставаться на «Мастера и подмастерье». И что им в голову пришло вместе такое ставить!
— Горбаль же играет.
— И чудесно. Посмотрю его в другой раз. Пошли, пройдемся.
— Куда?
— Бронек, ты идешь?
— Давайте перекусим где-нибудь. Сейчас везде свободно, — сказал Алек. — А потом прогуляемся.
— Идет. После такой встряски надо прийти в себя.
— Да, встряска основательная, — сказал Бронек, когда они вышли на улицу.
Ночь была теплая и лунная. В воздухе висела какая-то голубоватая дымка. Друзья шли сначала Повисльем, а потом в гору — Тамкой, и небо над ними было звездное, лунное — удивительно банальное и удивительно неестественное.
— Только я бы на месте Малика дал другой горизонт, — сказал Алек.
— Со звездами? — спросил Бронек.
— А ты знаешь, может быть, и со звездами, — усмехнулся Билинский.
Ресторан Симона был в это время почти пуст. Зеленоватые залы сверкали белизной накрахмаленных скатертей.
Друзья устроились в самой глубине за продолговатым столом, так что все трое сели рядом, и выжидательно переглянулись.
— Вы не смейтесь, — сказал вдруг Бронек своим бархатистым, удивительным басом (говорил он всегда так, словно сдерживал улыбку), — вы не смейтесь, но я впервые сижу в этом ресторане. И вообще я никогда не бывал в ресторанах, так что не знаю, как себя вести. И, что самое главное, у меня ни гроша, и платить придется вам.
— Ну и что? — как всегда нарочито громко воскликнул Губерт, тряхнув своими байроновскими локонами. — Алек за нас заплатит. Последний ужин последнего из рода Билинских.
Алек добродушно улыбнулся.
— Можете есть — пока еще хватит.
— И пить? — спросил Губерт.
— Нет. Только есть. Ну, еще куда ни шло — пиво.
Тут подошел официант.
— Я мяса не ем, — серьезно сказал Бронек.
— Вот тебе раз! Тогда что же? Овощи?
— Есть спаржа, — сказал официант.
— Ну, значит, спаржу. Ладно? — спросил Алек, видя, что Бронек просто умирает от застенчивости.
— Ладно.
Официант помчался к кухне, не забыв перед этим поставить на стол графинчики водки со льда.
— Выпьешь? — спросил Алек у Бронека.
— Что делать, за компанию с вами и удавишься, — и Бронек подкрепил свои слова соответствующей улыбкой. Алек налил всем троим по большой рюмке.
— Нет, ты скажи, — навалился Губерт, — как ты будешь жить? На что?
— Откуда я знаю? Мама с Шушкевичем что-нибудь сообразят. Наверняка весь вечер сегодня на это убьют.
— Ты думаешь, что он прибрал к рукам все бумаги?
— Думаю, что да.
— Это значит, что денег у тебя совсем не будет?
— Хоть бы с моим отцом такое стряслось! — вздохнул Бронек с такой миной, что оба его приятеля расхохотались.
— Ну, в конце концов, это же не все, что мне бабка оставила, — сказал Алек, — есть еще много добра, хоть бы тот же дом на Брацкой…
— Он тоже твой? — спросил Бронек.
— А чей же еще? Есть дом, есть участки в Варшаве и в Подкове Лесной, это можно сразу в деньги обратить — оторвут с руками… Шушкевич мне полдня подсчитывал, когда я «вступал во владение»…
— Ты как-то небрежно о своем состоянии говоришь, — с явным неудовольствием заметил Губерт. — У меня вот все в ажуре…
Бронек пожал плечами:
— Лучше всего не иметь ничего. Губерт вскипел:
— Вот уж не скажешь, что это девиз твоего отца.
— К сожалению, — снова улыбнулся Бронек и взглянул на Губерта так, будто в чем-то провинился.
Губерту стало не по себе. Официант поставил перед ними закуски. Чудесные. Бронек даже порозовел при виде их.