— Да ничего, понемножку… Взял два патента. Но никак не могу получить от этих неверующих денег на серьезное дело. Мои ребята в маки мне больше доверяли, стоило мне только пообещать им, скажем, приспособление для улавливания любых звуков — заяц ли пробежит или кто появится в окрестностях лагеря, — и они немедленно приносили мне все, что надо.
— А здесь? Ты тоже никого к себе не подпускаешь, как в Париже?
— Не то что никого не подпускаю, а просто ни с кем не якшаюсь, тут одни коммунисты… Я прекрасно лажу с ними, с каждым в отдельности, но когда они вместе, меня просто смех берет!.. Ничего-то они не добились… Нет, второй раз меня не проведешь. Спорим о политике; эти идиоты верят в прогресс. Пока на свете существуют подлецы, а ты, я уверен, не сомневаешься, что подлецы никогда не переведутся… Франция на краю пропасти, хотя бы даже с точки зрения ее финансового положения. В Париже мне просто не на что жить, братец ты мой. Мелкому рантье, вроде меня, в Париже остается только подыхать с голоду…
Лебо играл очками. Ему было совершенно наплевать, подохнет Джекки с голоду в Париже или где-нибудь в другом месте, но раз уж он здесь, ему хотелось кстати поговорить с ним о «парашютисте Жано». Дело возобновилось, хотя Феликс и дал показания, что у него никто ничего не крал. Виновата избирательная кампания, которую Лебо проводил в интересах одного человека, а тот в этом районе и так уже здорово себя скомпрометировал, и не только своей политической деятельностью. Так как Лебо был его главным избирательным агентом, то вспомнили и о нем, о Лебо, да так здорово вспомнили, что снова всплыла забытая история с шестьюдесятью тысячами франков… Жано нашел свидетелей и грозился доказать, что деньги действительно были вручены майору; Лебо хотелось знать, как он это докажет. Тем более что Тото в! тюрьме, за десятью замками, и выпустят его оттуда tie скоро.
— Полагаю, Жано заходил к тебе, — сказал Лебо. — Не могу понять, почему он меня так ненавидит. Обидно, особенно как подумаешь, сколько пережито вместе!
— Нет, после Освобождения я ни разу не видел Жано, — ответил Джекки.
Лебо не знал, можно ли ему верить; казалось, Джекки никогда и не слышал об этой истории с шестьюдесятью тысячами франков, но, как говорит Феликс, никто не мог раскусить этого Джекки — загадочный субъект! Вот, например, он утверждал, что не любит коммунистов, а так ли это на самом деле, не хотел ли он просто вызвать Лебо на откровенность? Во время оккупации он проявил мужество необычайное, безрассудное, а вместе с тем хорошо обдуманное. Сам Джекки называл себя анархистом; в конце концов, возможно, что он и в самом деле анархист. Но если Джекки с полным равнодушием отнесся к вопросу о Жано, то делом Робера Бувена и Тото заинтересовался чрезвычайно. «Непонятная история, — повторял он, — совершенно непонятная!..» Не то чтобы он был на их стороне, но он без конца задавал все новые и новые вопросы. Однако Лебо не мог удовлетворить его любопытства: кабатчику Меласье всадили в живот целую автоматную очередь, и так как в маки его не любили, виновных, естественно, стали искать среди макизаров; дело совершенно ясное, что ж тут непонятного?
— Не знаю, — отозвался Джекки, — но эта история дурно пахнет. В народную мудрость я не особенно верю, наоборот, что может быть несправедливее и глупее толпы… И, однако, то, что чувствует вся деревня целиком, идет от земли, от деревьев, от камней… Меня ничуть не удивит, если дело обернется плохо… Понимаешь, кабатчик — спекулянт, никому его не жалко. С другой стороны, у парней, говорят, неоспоримое алиби, с которым не желают считаться. Все это дурно пахнет…
— Не знаю, может быть, — проговорил, поднимаясь, Лебо.
— Останешься перекусить? Нет? Скажи, как ты сумел обзавестись машиной? Я ей завидую еще больше, чем твоей куртке. Похоже, ты купаешься в золоте. Как вспомнишь, что мы знавали тебя эдаким голодранцем…
— Могу и тебе достать материю по дешевке. — Лебо объяснил ему свои махинации.
— Ага… ага… — поддакивал Джекки.
Они шли вниз по улице. Джекки проводил Лебо до фонтана, там они распрощались, и дальше майор пошел один… Пейзаж понемногу терял свои дневные тона. С пригорка Лебо увидел гараж, с его кладбищем машин, обнесенным колючей проволокой. Труба не дымила, все ставни были закрыты.
«Феликс трусит, — думал Лебо, спускаясь по склону. — Идиот, чего бояться, все уже позади… Да еще с его деньгами, вот сволочь…» Он спустился к гаражу и, войдя во двор, крикнул: «Феликс!» Никого… Постучал в дверь, снова позвал… Никого. Тьма постепенно стерла очертания дома… Лебо сел в машину, включил фары… Ничего не поделаешь, сделку с консервами он предложит ему в другой раз.
XXVII
Анна-Мария сфотографировала огромную, увенчанную вымпелами башню с галереями и навесными бойницами, и почти стершиеся барельефы внутри старого двора, сфотографировала она и широкий, как поле, бульвар с двумя рядами платанов, и памятник павшим, и поросший травою спуск, и узкие улочки, и лепные порталы, и балконы из кованого железа, и щебечущую дочку соседки, и каменщиков, строивших помещение под дансинг, и видневшуюся из окна ее комнаты кровлю из черепицы, круглой, как бутылки… А Жозефа все не выпускали. Глубокий покой городка начинал казаться ей все менее спокойным и все более глубоким. Среди этих осыпавшихся камней время для нее еще раз остановилось. Даже вода, льющаяся из клювов черных лебедей, казалась неподвижной — просто веревочка, привязывающая лебедей к раковинам на дне… Колокольный звон над древним кружевом собора был тягучим, густым и горьким, как деготь… Высокая квадратная башня при въезде в город лишь напоминала о былом великолепии и возвышалась здесь символом одиночества… Ах, если бы вернуть любимых — Жоржа, Женни, Рауля… Анна-Мария изо всех сил сопротивлялась, она не позволит волне отчаяния снова захлестнуть ее, не допустит, чтобы жизнь, которую она с таким трудом построила, превратилась в прах… Тут Жозеф вышел из тюрьмы.
Анна-Мария узнала об этом от Клавеля. Жозеф отправился прямо в горы, к родителям Мирейль, где она жила с ребенком. Вернулся он оттуда лишь два дня спустя, вместе с Мирейль, которая похудела еще сильнее, чем он; лицо у нее вытянулось, но глаза сияли счастьем. Жозеф тоже выглядел, как выздоравливающий — счастливым и усталым. Он был свежевыбрит, на его голубой рубахе не разошлись еще складки после утюжки. Они сидели втроем в ресторане при гостинице, и хозяева теперь уже окончательно терялись в догадках, не понимая, что представляет собой эта дама: одно то, что она фотограф, уже само по себе странно, но что у нее может быть общего с этим человеком «из простых»?
Жозеф не блистал красноречием.
— Я разочаровался, — говорил он, и это было для него наивысшим выражением негодования, протестом против попранной справедливости. — Когда я очутился вместе с коллаборационистами и петеновцами, я разочаровался. — Ухватившись обеими руками за борта своего пиджака с заплатами на локтях, он то и дело дергал их. — Я вспомнил, как в день побега мы пришли туда с тобой и Раулем, и разочаровался… Разочаровался — и все тут… Ну и натерпелся я страху! А что, если надзиратель, которого я стукнул тогда по башке, меня признает! Но его уже там нет.
Наваристый суп, который Анне-Марии показали при осмотре, предназначался не для таких заключенных, как Жозеф, а для тех, что рангом повыше, — для работавших в кухне или библиотеке, для санитаров, для уборщиков, все эти места занимали коллаборационисты и петеновцы. Арестант, исполнявший обязанности библиотекаря, был в 1938 году осужден, как немецкий шпион, в 1940 боши его освободили, и при них он процветал; после Освобождения его снова посадили за решетку, и теперь он отсиживал срок заключения, согласно приговору 1938 года! Ему оставался всего один год. Он разгуливал по тюрьме с таким огромным лотарингским крестом, что его можно было принять за крестоносца. Со шпионом — человеком вежливым — Жозеф уживался неплохо, а вот петеновцы, те все время грозили ему: погоди, дай нам выйти, погоди, пусть только нас выпустят… В конце концов Жозефа поместили в камеру с двумя пареньками, которые сидели за попытку украсть машину; машину они так и не украли: внезапно нагрянул хозяин, они с перепугу выстрелили и тяжело ранили его…
Хорошенькая официантка принесла фаршированные баклажаны, запеченные в духовке, гордость здешней кухни. Присутствие Жозефа и Мирейль смущало ее, так странно было видеть гостей за столом мадам Белланже, все уже привыкли, что она всегда в одиночестве. Обычно официантка старалась подойти к ее столику на цыпочках, но увы, деревянные подметки стучали по полу, как копыта; в черные волосы, уложенные в высокую прическу, она вкалывала цветок — немножко и для Анны-Марии, этой парижанки, которая так изящна… А сейчас за ее столом сидели эти мужчина и женщина. Официантка не ставила блюда на стол, а обносила гостей, с трудом протискиваясь за стулом Анна-Марии, обтирая крутым задом со стены оранжевую краску, все еще не просохшую после ремонта, — да и вообще неизвестно, просохнет ли она когда-нибудь.