Тут Фрюманс вернулся к своей навязчивой идее о невиновности Мак-Аллана.
— Вот что, Люсьена, — сказал он, — предположим, у него была связь с леди Вудклиф до ее брака с маркизом де Валанжи, но потом их отношения навсегда прекратились. Осудите ли вы его за то, что, совершив этот проступок столько лет назад, он теперь осмелился просить вашей руки?
— Разумеется, нет. Но после смерти отца эта связь возобновилась. Она существовала и в ту пору, когда Мак-Аллан согласился приехать сюда и по суду оспаривать мои права.
— А если его отношения с вашей мачехой были тогда уже просто дружеские и даже скорее отчужденные с его стороны?
— Вот уж неправдоподобно! Еще два месяца назад он без конца встречался с ней под предлогом, будто отстаивает мои интересы.
— Может быть, это кажется неправдоподобным, но если он все же докажет, что так оно и было?
— Если бы так оно и было, Джон тут же дал бы клятву.
— Джон мог и не знать правды, значит, не мог ни за что ручаться.
— Ну, это совсем невероятно! К тому же нечистые отношения Мак-Аллана с леди Вудклиф, — а его молчание после моего разрыва с ним красноречивее любых слов доказывает, что они существовали, — навсегда отвратили меня от него. Я дочь господина де Валанжи! Оскорбил Мак-Аллан моего отца до его брака или после смерти, это оскорбление ложится пятном и на меня. Смыть его Мак-Аллан не может.
— Итак, — проговорил Фрюманс, пристально глядя на меня, — чтобы оправдать Мак-Аллана, сорокалетнего мужчину, в том, что задолго до знакомства с вами он любил леди Вудклиф, вы должны быть уверены, что маркиз де Валанжи — не ваш отец?
— Да, Фрюманс, иного пути нет.
— А вам хотелось бы увериться в этом?
Я потупилась, чувствуя, что не в силах солгать, хотя обида все еще жгла мне сердце. Да, я продолжала бы любить Мак-Аллана, докажи он, что предположения Фрюманса правильны.
— Меня мало тревожит, — сказала я наконец, — окажусь я или не окажусь дочерью человека мне неведомого и ко мне равнодушного, но очень тревожит возможность оказаться женой человека, лишенного тонкости чувств. Прошу вас, друзья мои, не говорите со мной больше о нем, разве что сможете полностью его обелить. Я сейчас стараюсь искупить прошлые свои заблуждения, прошлые притязания на какое-то идеальное счастье. Подлинное страдание вдохнуло в меня и подлинную силу. Два месяца я прожила, ни секунды не думая о себе. Знаю, Бог простил мне прежние мои грехи, потому что, увидев, как мучается Женни, узнав, что значит страх утраты дорогого человека, я прокляла свою гордыню и отказалась от тщеславных мечтаний. Теперь я убеждена — мы трое можем счастливо жить на то немногое, что еще осталось у Женни и что смогу заработать я. Пока жив аббат Костель, останемся здесь, а потом, если все наши средства иссякнут, уедем туда, где сможем найти работу. Бедность не обременительна для тех, кто сохранил чувство собственного достоинства, к тому же я не сомневаюсь — при бережливости и усердии нам не придется терпеть тяжкие лишения. Но я не буду роптать, даже если мне придется просить милостыню, — только бы Женни была здорова и стала вашей женой, Фрюманс. Люсьены де Валанжи больше нет, и незачем ее воскрешать — она была хуже той, что пришла ей на смену. Не мешайте же мне это доказать!
Моя решимость не терзаться из-за собственной персоны была так тверда, что ни Фрюманс, ни Женни не стали со мной спорить. Недуг немного ослабил деятельную натуру Женни и ее способность сопротивляться, я этим воспользовалась и уговорила ее уже на следующей неделе объявить о своей помолвке с Фрюмансом. Так как теперь я ни за что не согласилась бы расстаться с ней, она поняла, что лишь ее брак с ним положит предел оскорбительным толкам обо мне. Через полтора месяца аббат Костель благословил моих друзей.
Сразу после свадьбы Женни занялась поисками работы для нас обеих. Найти применение моим знаниям в округе было невозможно. Тулон — город, где литература не слишком в чести, в Париже я никого не знала, и писать издателям было бесцельно. Господин Бартез все же попытался, но ему никто не откликнулся, а так как от денежной помощи я наотрез отказалась, он предложил мне переписывать дела, назначенные к слушанию в суде. Он был одновременно и стряпчим и адвокатом — в те времена в провинции на такие вещи смотрели сквозь пальцы. Я с радостью ухватилась за эту работу и легко справлялась с ней. Кроме того, я помогала Женни, которая брала заказы на починку кружев, и вдвоем мы зарабатывали франков пятьдесят в месяц. В Помме этого вполне хватало на здоровую, опрятную и независимую жизнь. Приходский дом совсем обветшал, и в ожидании, пока появится возможность обставить мне комнату, я поселилась в пустующем доме, принадлежащем Пашукену, который и слышать не хотел о плате за наем. Он был состоятельный, а главное, глубоко порядочный человек, и я с легким сердцем приняла его гостеприимство. Он внезапно проникся такими высокими чувствами ко мне, что в один прекрасный день предложил руку, сердце и двадцать тысяч доходу. Спору нет, это была завидная партия для девушки без имени и приданого, и хотя имя «Пашукен» не отличалось благозвучием, зато оно было незапятнанно. Но почтенному крестьянину, давно уже вдовевшему, было за пятьдесят, и он читал по складам. Я помогала ему вести записи в мэрии и между делом уговорила жениться на бедной родственнице из Олиуля, о которой, по собственному признанию, он частенько подумывал. Вместе с женой Пашукена, которая оказалась очень славной женщиной, приехала и ее служанка, — таким образом, население деревушки возросло, а в ближайшем будущем должно было возрасти еще больше, потому что не прошло и трех месяцев, как полевой страж женился на упомянутой служанке. Присутствие четырех женщин, считая меня и Женни, немного оживило запущенный и мрачный облик Помме.
Прошел год. Я ничего не знала о Мак-Аллане и по-прежнему запрещала Фрюмансу говорить о нем. Страсти, волновавшие меня, не то умиротворились, не то задремали, и теперь я понимаю, что, несмотря на все тяготы, то была самая спокойная полоса в моей жизни. Постепенно я стала думать, что прав Фрюманс с его холодным рассудком и что счастья мы достигаем только тогда, когда живем в мире с собою и судьбу свою устраиваем в согласии со склонностями. Если вы наделены пылкими страстями, идите навстречу приключениям, рискуйте и заранее будьте готовы ко всему хорошему и дурному, что вас ожидает. Но если натура у вас любящая и на свете существует кто-то, чьи беды лишают вас сна, чье горе отравляет все ваши удовольствия, — оставайтесь рядом с этим человеком и забудьте о себе, потому что, коль скоро он дороже вам собственной жизни, попытки освободиться еще крепче привяжут вас к нему или отравят самое свободу…
Стоило мне почувствовать, что мое сердце готово разбушеваться, как я немедленно его обуздывала.
«Ты хотела любить, потому что создана для любви, — говорила я себе. — Твое ученое воспитание, твои порывы, безрассудные мечты и безмерная жажда идеала — все это свелось к желанию любить. Твою душу не тревожило светское тщеславие, не влекло богатство, положение в обществе, шумный успех — ими ты пожертвовала без сожалений. Люби же, но только тех, кого должна любить. Беспредельная преданность Женни требует от тебя такой же преданности, и мечтать об иной любви значит замышлять кражу».
Эти раздумья всегда были коротки, а выводы решительны. Я запрещала воображению подымать голос, не ведала больше бездеятельного и мучительного самосозерцания, считала, что имею право любить себя, только если чего-то стою, казнилась за то, что прежде любила, не задумываясь о своих недостатках. К тому же, по счастью, у меня почти не оставалось свободного времени — надо было зарабатывать на хлеб насущный. День проходил в труде, и когда наступал вечер, я бывала довольна собой. Я видела, что Женни спокойна, Фрюманс счастлив, аббат Костель весел, и знала, что это моя заслуга, так как одним-единственным словом могла бы все разрушить — и чуть было не разрушила. Край, который на какое-то время стал мне так ненавистен, что любой ценой я стремилась покинуть его, надеясь найти забвение в еще неведомых местах, исподволь вновь завладевал мной, и я этому не противилась. Мои знания могли бы умножиться, способности — развиться, веди я ту жизнь, для которой была воспитана, но в первый же день, когда отказалась от борьбы, меня поразила их бесполезность. Теперь эта бесполезность уже была доказана. Бедность, уединенное существование, заброшенность, лишенное надежд будущее бесшумно и медленно опускались на мои плечи, как опускается неумолимый камень на погребенного заживо.
Ужасные обстоятельства, которые должны были бы сломить столь пылкую и вместе с тем рассудочную натуру, как моя, оказались благотворными и счастливыми, потому что неистребимое чувство долга и любовь к жизни толкнули меня не к вялой покорности, а к деятельному приятию совершившегося. Мой корабль потерпел крушение, но я не стала ждать, чтобы смерть поднялась ко мне, а решительно бросилась в море и не утонула — это чудо свершила моя жизненная энергия или несравненная доброта промысла. Захлестнутая волнами, я обнаружила на дне новый мир, сокровенный и таинственный, к которому так быстро привыкла, что у меня появился новый орган дыхания, и солнечные лучи стали казаться мне и нежнее, и прекраснее, чем, быть может, тому, кто живет на поверхности земли. Как мне нравилась эта метафора!