— Я боюсь, — сказала она и придвинулась, ближе ко мне.
Я ничего не сказал на это. Она спросила, улыбаясь:
— Вы говорите, три туннеля? Значит, остаётся ещё один, кроме этого?
— Да, ещё один.
Мы въезжаем в туннель, и я чувствую, что она совсем близко от меня, рука её касается моей руки. Затем понемногу светлеет, мы снова на свободе.
Проходит четверть часа. Она сидит теперь так близко около меня, что я чувствую теплоту её тела.
— Вы можете потрогать мою косу, — говорит она, — и можете посмотреть моё кольцо, вот оно.
Я взял в руку её косу, но не дотронулся до кольца, потому что его подарил ей её друг. Она улыбнулась и больше не предлагала мне показать кольцо.
— У вас такие жгучие глаза, а зубы... такие белые, — сказала она и совсем смутилась. — Я боюсь последнего туннеля, возьмите меня за руку, когда мы будем подъезжать к нему. Нет, нет, не держите меня за руку, я не хотела этого сказать, я просто пошутила. Но говорите со мною.
Я обещал исполнить её просьбу.
Через несколько минут она засмеялась и сказала:
— Я не боялась тех туннелей, а вот этого последнего боюсь.
Она смотрела мне в лицо, ожидая, что я отвечу, и я сказал:
— Он и длиннее всех, он страшно длинен.
Смущение её достигло крайних пределов.
— Да нет же, не будет никакого туннеля, — воскликнула она. — Вы обманываете меня, никакого туннеля нет.
— Нет, есть ещё один туннель, — посмотрите сами.
И я показал ей карту. Но она не хотела ни смотреть, ни слушать.
— Нет, нет, никакого туннеля нет, — говорю вам. — Но если он будет, говорите со мной, — сказала она немного погодя.
Она откинулась на спинку дивана, полузакрыв глаза и улыбаясь.
Но вот поезд свистит, я выглядываю в окно, мы приближаемся к зияющей пасти туннеля. Я вспоминаю, что обещал разговаривать с ней, наклоняюсь к ней и вдруг чувствую во мраке, как её руки обвиваются вокруг моей шеи.
— Говорите же, говорите со мной, мне так страшно, — шепчет она, и я слышу, как бьётся её сердце. — Что же вы не говорите со мной?
Я ясно слышал, как стучит её сердце, и в ту же минуту я приник губами к её уху и сказал:
— Вот вы и забыли вашего друга!
Она прислушалась, задрожала всем телом, мгновенно выпустила мою шею, оттолкнула меня обеими руками и упала во весь рост на диван. Во мраке я слышал её рыдание».
— Это сила любви, — закончил Ойен.
Опять в мастерской было всё тихо. Мильде всё ещё сидел с раскрытым ртом.
— Ну, а дальше что? — сказал он, ожидая продолжения, конца. — Разве это всё? Господь с тобой, неужто на этом и кончилось? Никогда не слыхал подобной чуши! Ну, нет, писание, в которое ударились вы, молодёжь, я называю просто ерундой. Ха-ха! «Вот вы и забыли вашего друга! Вы не должны забывать вашего друга!». Ха-ха-ха!
Мужчины расхохотались. Впечатление было нарушено, поэт с компасом вызывающе вскочил, ткнул Мильде пальцем в грудь и воскликнул:
— Этот господин ничего не понимает в современной поэзии!
— Современная поэзия? Вы теперь всякую галиматью называете современной поэзией!.. Но, по крайней мере, каждая вещь должна же иметь хоть конец?
Ойен побледнел от досады.
— Значит, ты совершенно не улавливаешь моего нового направления, — сказал бедняга, весь дрожа от возбуждения. — Впрочем, ты грубое животное, Мильде, и от тебя ничего другого нельзя ожидать.
Толстый художник, видимо, только теперь понял, как далеко зашёл, он никак не ожидал такого действия своих слов.
— Грубое животное? — повторил он добродушно. — Ну вот, мы уже начали выражаться на чистоту. Я, во всяком случае, отнюдь не хотел обидеть тебя, Ойен. Ты думаешь, я не получил наслаждения от твоего стихотворения, а? Ей Богу, я наслаждался им. Мне только показалось это уже слишком бесплотным, эфирным, что ли. Пойми меня хорошенько: это, разумеется, очень красиво, необыкновенно, прелестно, словом, одно из лучших твоих произведений. Неужто ты уже перестал понимать шутки?
Но как Мильде ни старался сгладить впечатление, ничто не помогало, тихое настроение исчезло, все смеялись и шумели только пуще и разошлись вовсю. В разгаре суматохи актёр Норем распахнул окно и стал петь на улицу.
Чтобы немножко приободрить Ойена, фру Ганка положила руку ему на плечо и обещала прийти проводить его на вокзал. Да, и она и все остальные, все придут проводить его. Когда он едет?
— Не правда ли, — обратилась она к Оле Генриксену, — мы все пойдём на вокзал проводить Ойена?
Тогда Оле Генриксен дал неожиданный ответ, удививший даже фру Ганку. Оле Генриксен выразил желание не только прийти на вокзал, но проводить Ойена до самого Торахуса. Да, да, это только сейчас пришло ему в голову, он с удовольствием проедется, да к тому же у него есть там и небольшое дельце... И это было настолько серьёзно, что он тут же взял Ойена за пуговицу и условился с ним относительно дня отъезда.
Журналист пил с фру Паульсберг, которая держала рюмку, как кружку с пивом, всей рукой. Они пересели на диван, спасаясь от сквозняка, и рассказывали друг другу какие-то смешные истории. Фру Паульсберг знала историю об адвокате Гранде, а потом ещё про дочерей пастора Б. Она доходит до решительного момента и вдруг сразу останавливается.
Журналист, увлечённый рассказом, спрашивает возбуждённо:
— Ну? А дальше?
— Подождите минутку, — отвечает фру Паульсберг, смеясь, — надо же мне время на то, чтобы покраснеть!
И, громко смеясь, она рассказала критическое место. В эту минуту Норем, шатаясь, отошёл от окна, он придумал забавную штуку и кричит так, что все вздрагивают:
— Тш, тише! Подождите шуметь, я вам покажу кое-что! Отворите другое окно и посмотрите. Вон там под фонарём стоит мальчишка-газетчик. Теперь смотрите... Оле Генриксен, нет ли у тебя кроны?
Получив крону, он вставил её трясущимися руками в каминные щипцы и раскалил на лампе. В комнате стояла теперь такая тишина, что слышно было, как на улице мальчик выкрикивал названия своих газет.
— Теперь смотрите! — сказал опять Норем, — станьте к окнам и подождите минутку, я сейчас.
Он кинулся со всех ног к окну и окликнул газетчика:
— Эй ты, малец, вот тебе крона. Стань сюда, на, получай!
Крона со звоном упала на улицу. Мальчик схватил её, но сейчас же отбросил и злобно выругался.
— Слышите, как он ругается, — фыркнул Норем. — Посмотрите, как он облизывает пальцы... Ну, чертёнок, что же ты не берёшь крону? Не хочешь разве? Вон она лежит.
Мальчик скрипнул зубами и посмотрел в окно.
— Она горячая, — сказал он.
— Горячая? Ха-ха-ха! Неужто горячая? Ну, говорю тебе серьёзно, бери крону, а не то я сейчас сойду вниз и возьму её.
Мальчик взял раскалённую монету, положил её между газетами и пошёл от дома. Норем хотел заставить его поблагодарить за подачку, снять шапку и поблагодарить, но мальчик послал несколько ругательств по направлению к окну, полизал ещё свои пальцы. Немного спустя он побежал, боясь, что его поймают и отнимут деньги. Норем несколько раз звал полицию.
То была последняя в этот вечер счастливая выдумка весело настроенного актёра, вскоре он забрался в угол мастерской и там заснул крепким сном.
— Не знает ли кто-нибудь, который теперь час? — спросила фру Паульсберг.
— Меня не спрашивайте, — ответил журналист Грегерсен и, смеясь, потрогал жилетный карман. Много прекрасных дней прошло уже с тех пор, как у меня были часы.
Оказалось, что уже час ночи.
В половине второго фру Ганка и Иргенс исчезли. Иргенс попросил у Мильде жареного кофе, и после этого никто его не видел. Исчезновение их прошло незамеченным, никто даже не спросил об них. Тидеман сидел и разговаривал с Оле Генриксеном о поездке в Торахус.
— А есть ли у тебя время на это? — спросил он.
— Найдётся, — ответил Оле. — Впрочем, я расскажу тебе потом кое-что.
За столом Паульсберга говорили о положении страны. Мильде опять заявил, что намерен переселиться в Австралию. Но, слава Богу, на этот раз стортинг едва ли разойдётся, не сделав чего-нибудь, авось будет хоть какое-нибудь постановление.
— Мне совершенно безразлично, что он сделает, — сказал журналист. — Так, как дело обстоит теперь, Норвегия, по-видимому, конченная страна. Мы идём назад, проявляя решительное убожество во всём, отсутствие силы в политике и в гражданской жизни. Как грустно видеть это всеобщее разложение! Как печально, например, видеть жалкие остатки духовной жизни, так ярко вспыхнувшей в семидесятых годах! Стариков постигает удел всех смертных, кто после них возьмёт их работу? Мне опротивело декадентство, я признаю только высшую духовную жизнь.
Все смотрели на журналиста. Что такое приключилось с этим жизнерадостным малым? Хмель почти сошёл с него, он говорил довольно связно и даже не коверкал слов. Что он хочет сказать? Но когда хитрец дошёл до заявления о том, что декадентство ему опротивело, что он признаёт только высшую духовную жизнь, все гости покатились со смеха и поняли, что это всё ловкая шутка. Вот так плут, как ловко он провёл их всех! Жалкие остатки духовной жизни семидесятых годов? А разве Паульсберг, и Иргенс, и Ойен, и Мильде, и оба стриженых поэта, и наконец целый рой постоянно возникающих первоклассных талантов, разве это ничто?