— В греческом нет глухого придыхательного звука. Это ты, надеюсь, знаешь? — Франц кивнул. — Ага, — сказал Рекс, — тогда ты, стало быть, не знаешь, как пишется «eta».
Он подошел к доске, взял мел и написал оба слова — ηδε и η. В твердом, волевом начертании они стояли рядом с несобранным, крючковатым, неуверенным αξα, которое накарябал Франц.
Подлость какая, подумал Франц, дал бы он мне на две секунды больше времени и я вспомнил бы букву «eta», я ведь хорошо усвоил греческий алфавит, иначе я не сумел бы хоть как-то написать на доске фразу, которую вообще не учил, ведь, когда мы после пасхи начали греческий, я алфавит учил с удовольствием, мне нравились буквы, они такие красивые, но потом, когда пошла зубрежка грамматики, у меня пропал интерес.
— Мне следовало бы отправить тебя на место, — сказал Рекс, — ибо уже ясно, что ты ничего не учил и ничего не знаешь. Но попробуем продолжить, Кин, мне хочется выяснить степень твоей лени и невежества.
Он не желает даже признать, что я — по крайней мере до сих пор — слова написал без ошибок. «Hade» и «ha» я бы еще тоже написал правильно. Но он опередил меня своим козлиным
блеянием. Он хочет меня доконать. Как и проректор Эндерс.
Проректор Эндерс преподавал в младшем «Б» математику. Это был маленький неуклюжий человек с необычайно широкими плечами, лицо его покрывала желтая, словно дубленая, кожа. Однажды, раздавая стопку проверенных школьных работ — Франц, как всегда, ожидал свою привычную единицу, — он объявил на весь класс: «А Кин с грехом пополам заработал наконец тройку!»
— Давай побыстрее завершим наше грустное представление, — сказал Рекс.- Chora… chora… chora… — добивал он Франца, извергая из себя «ch» в начале слова как гортанный звук.
Францу и на этот раз удалось найти требуемое обозначение — правильное обозначение для «ch».
Он написал: χωρα.
— Черт возьми, — насмешливо сказал Рекс, — вот это достижение! — Похвала прозвучала так, будто Франц только что научился складывать два и два. — Теперь осталось еще только «epaineisthai», — продолжал он. — Ну а оно не составит для тебя труда.
Франц нерешительно подступился к этому длинному слову. Ему мешало то, что, пока он медленно рисовал на доске букву за буквой, Рекс поучал класс:
— «Epaineisthai» — это и есть инфинитив, о котором толкует грамматика. «Это славно — восславлять страну», — перевел он, находчиво ввернув пришедшую ему в голову аллитерацию. — Это так же, как в немецком. Не понимаю, почему ваш учебник представляет дело так, будто греки делали с грамматикой что-то несусветное.
— Нет, господин директор! — вдруг заявил о себе возмущенным голосом Кандльбиндер.
До сих пор класс частью равнодушно, частью насмешливо смотрел, как их классный наставник молча мирился с тем, что Рекс, вместо того чтобы наблюдать, стал вести урок, и Кандльбиндеру не удалось блеснуть в роли учителя — он стерпел это без сопротивления, но своей неуместной, по мнению Кандльбиндера, критикой учебника по грамматике Рекс преступил все границы, с этим нельзя, невозможно примириться. Смотри-ка, подумал Франц, Кандльбиндер встал на дыбы; он с интересом наблюдал, как специалист в учителе восполнял то, что природой ему не было дано: он обрел способность противоречить своему начальнику.
— Нет, господин директор, — сказал Кандльбиндер, и прозвучало это не только возмущенно, но чуть ли не оскорбленно. — Грамматика ставит здесь только задание: перевести немецкую наречную форму «достойно» на греческий. И она хочет сказать, что прилагательное, употребляемое как обстоятельство цели, в греческом требует инфинитива, в то время как в немецком мы вполне могли бы воспользоваться и другими возможностями.
Он торжествующе подчеркнул «могли бы»-этот, как ему казалось, последний и самый убедительный аргумент в цепи его доказательства.
— Вы так думаете? — ответил Рекс. Он говорил кротко, в тоне осторожного сомнения. Он помолчал, затем голос его стал прямо-таки елейным: — Боюсь, господин коллега, здесь не место для спора о различии между «наречным» и «наречием». Ведь тогда наша беседа вышла бы за пределы этого вопроса. Не так ли, господин доктор?
Франц написал наконец тот инфинитив, о котором шла речь, и повернулся. Он переводил взгляд с Рекса на классного наставника — Рекс чувствовал себя победителем, а по Кандльбиндеру было видно, что он борется с собой: продолжать спор или придержать язык. Является ли слово «axia» наречием или наречным во фразе, которую Франц с таким трудом, но все же кое-как, хоть и с подсказкой, нацарапал на доске? Ему, Францу Кину, совершенно наплевать, лишь бы только спор между обоими учителишками продолжался, хорошо бы до конца урока, пока резкий звонок в коридорах гимназии, словно по волшебству, не положит конец этому кошмару.
Но Рекс прервал дискуссию со штудиенратом, заявив:
— Оставим! Все равно они будут проходить этот материал только в пятом классе.
Он снова повернулся к Францу, посмотрел, качая головой, на написанное им eireiveiCTvei, подошел к доске, взял с полочки под доской тряпку, еще влажную после того, как ею пользовался Вернер Шрётер, стер «е» после «pi» и «theta», вписав вместо них «а», после чего в смеси разных почерков — неровного и вялого Франца Кина и строгого, уверенного старого Гиммлера — на доске предстало правильное eiroaveur amp;ca.
— Я ведь отчетливо произнес смену в слогах «ai» на «ei», — сказал Рекс. — Но кажется, ты не способен даже и слушать. Ты, — сказал он, подчеркнув это «ты» тоном, в котором безошибочно угадывалось намерение уже сейчас исключить Франца из класса, из сообщества его одноклассников, — ты не перейдешь в старшие классы.
Франц, хоть и едва заметно, пожал плечами. Последние минуты он больше не потел, скорее ему стало зябко. Рекс, значит, отказался от него. Не исключил, как Грайфа, для этого я не дал ему повода, думал Франц, да я ведь и не строптив, как Грайф, но он отказался от меня. Хорошо, что он отстанет от меня с этим экзаменом и вызовет к доске другого. Если я все равно остаюсь на второй год, ему незачем сейчас меня экзаменовать.
— Нет, не стоит восславлять Франца Кина, — сказал Рекс.
Неостроумно, подумал Франц, но так задумано. Он и выискал-
то эту фразу, чтобы, перевернув ее, ею меня колошматить.
Рекс снова оглядел доску.
— А ведь ты можешь, когда захочешь, — сказал он. — Но ты не хочешь.
Это утверждение тоже не ново для Франца. Он регулярно слышал его от отца и всех своих учителей. Оно опостылело ему донельзя. Чушь, думал он, чушь, чушь, чушь. Если они правы, почему же никто не спросит, почему я не хочу?
Я сам этого не знаю, подумал он.
Неприятно, что Рекс все не отставал. Вместо того чтобы движением руки отправить его наконец на место, он спросил:
— Задумывался ты, собственно, когда-нибудь, кем хочешь стать?
— Писателем, — сказал Франц.
Рекс оттолкнулся от кафедры, на которую облокачивался. Он выпрямился и уставился на Франца.
Он просто остолбенел, подумал Франц. Вот уж чего он не ожидал. Он думал, я опять ничего не скажу, буду только молча таращиться. Но я ему сказал, что хочу стать писателем, потому что это правда. Не хочу стать никем другим, только писателем.
— А? — спросил Рекс. Это обычное, почти вульгарное «А?» было первым звуком, который он произнес после заявления Франца. Оно слилось с хихиканьем, раздавшимся с некоторых парт. Но он тут же взял себя в руки, решив проявить понимание, благорасположение.
— Что же ты подразумеваешь под словом «писатель»?
Франц поднял и снова опустил плечи.
— Человека, который пишет книги, — ответил он.
Глупый вопрос, подумал он, Рекс считает, что, раз мне всего четырнадцать лет, я не знаю, что такое писатель.
— А какие книги ты хотел бы писать? — спросил Рекс таким тоном, что Франц не понял, обращается тот к подростку, у которого каких только не бывает фантазий, или Рексу и впрямь интересно, что ученик ответит, то есть принимает его всерьез. Вот была б потеха, если бы Рекс принимал меня всерьез!
— Еще не знаю, — ответил Франц.
Когда стану старше, я буду это знать, думал он. В восемнадцать или двадцать лет. Он взвешивал, рассказать ли Рексу, что писал еще маленьким мальчиком, но, конечно, и речи не могло быть о том, чтобы сделать это здесь, перед всем классом. Класс заржет. В отцовском книжном шкафу он нашел издание Шекспира и зачитывался им. Король Генрих Четвертый. Король Ричард Третий. У отца были листы желтоватой линованной канцелярской бумаги, и Франц исписывал их драмами в шекспировском стиле. Сколько лет ему было тогда-восемь, девять или десять? Ходил он еще в начальную школу или уже в первый класс гимназии? Во всяком случае, когда он вспоминал об этих удовольствиях, которым предавался втайне от родителей, от братьев, он любил считать, что был тогда маленьким мальчиком. В конце концов он пришел к убеждению, что надо подождать, пока станет писателем, — писать уже сейчас было бы ребячеством.