— Мог бы он снова это сделать?
Секретарь улыбнулся:
— Мог бы. Но только теперь уже не из-за Гели.
Я никогда не знал, как его зовут. На Крохмальной просто говорили «горбун». Мне, мальчишке, и в голову не приходило, что у него есть имя. А жена? Дети? Этого я тоже не знал. Был он маленький, смуглявый, с головой, втянутой в плечи, будто шеи и вовсе нет. Высокий лоб, редкая черная бороденка, острый нос, вроде как клюв, и круглые желтые совиные глаза. Он торговал подпорченными, подгнившими фруктами у ворот на базаре Яноша. Почему гнилыми? Да потому. Те, что не начали портиться, слишком уж дороги. Богачи здесь не покупают. Их прислуга ходит за фруктами в магазины, где каждое яблоко, каждый апельсин завернуты в папиросную бумагу. Крыжовник, земляника, клубника — в специальных плетеных корзиночках, а вишни — одна к одной, как на подбор, уже без черенков, только в рот клади. В таких магазинах хозяева не хватают покупателя за рукав. Они сидят снаружи, толстый зад свисает с табурета, на боку — сумка с деньгами. Переговариваются себе, будто они и не конкуренты вовсе. А некоторые — я сам видел! — даже прикладываются время от времени к своему товару.
Они исправно платят аренду, платят налог в городскую казну. Кое-кто из торговцев занимается и оптовой торговлей. Поднимаются рано поутру, когда в город въезжают груженые фруктами подводы. Поговаривали, что у них свой «синдикат» и посторонним туда хода нет. Если посторонний пытался разрушить эту круговую поруку, его товар обливали керосином. Если же не понимал намека, то мог найти смерть в куче мусора.
Торговля отборным товаром располагает к неторопливости, идет без лишней суеты, без спешки. Но продавать подпорченные фрукты — это надо уметь. Прежде всего, товар должен быть дешевле, чем у оптовика. Во-вторых, его следует распродать в тот же день. А еще постоянная головная боль — как уберечься от полиции. Даже если городовой подкуплен, есть и другие, от каждого только и жди беды. Подкрадется потихоньку и носком сапога поддаст корзину — весь товар на земле валяется.
Вот такие торговцы фруктами таскаются со своей дешевкой с раннего утра и до позднего вечера. Чтобы расхваливать товар, у них даже выработалась своя терминология: помятый, раздавленный виноград они называли «вино», размякшие апельсины — «золото», подпорченные помидоры — «кровь», а сморщенные усохшие сливы — «сахар». Можно было оглохнуть от их воплей. Продавцы сыпали проклятиями, клялись страшными клятвами: «Пусть небо покарает меня, если вру», «Чтоб мне не дожить до часа, когда я поведу свою дочь под венец», «Пусть мои дети останутся сиротами», «Чтоб трава не росла на моей могиле». Считалось, кто громче кричит, громче расхваливает свой товар, у того торговля идет лучше: он продает быстрее и за большую цену. К вечеру надо было все распродать, хоть тресни. Изо дня в день велась борьба с мелкими воришками, с прожорливыми «пробователями». Надо было обладать решительностью, напором да и крепким горлом — не дай бог лишиться голоса. Надо иметь также надежду к концу дня заработать хоть грошик. А кто выторговывал больше — это уже выскочка. Как некоторые из них ухитрялись иметь достаток, даже богатели, — уму непостижимо.
Горбун был одним из них. Кричать у него не было сил, потому что у горбунов слабые легкие. Браниться да проклинать — это женщинам сподручнее. А горбун воспевал достоинства своего товара на разные лады: то грустная мелодия, то радостная, то на мотив праздничных песнопений, то слышался поминальный мотив. А то еще начинает высмеивать свой товар. И стихи складные, не хуже, чем у бадхена[17] на свадьбе. Если было настроение, мог и поиздеваться над покупателем. Гримасничал, кривлялся, как клоун. Будь это здоровый человек, не калека, посмей он так обращаться с почтенной матерью семейства с Крохмальной улицы, ему бы несдобровать. Нос не сунуть на базар к Яношу после этого. С горбуном же никто не имел охоты связываться. Даже городовой, и тот никогда не опрокидывал у него корзинку. Только иногда пнет ногой легонько да скажет: «Нельзя тут торговать».
«Нельзя, нельзя, нет ферзя! А позволено голодать и можно в душу наплевать, да еще трижды на дню, так все живут, так и я живу! Сейчас пойду домой да съем всю эту дребедень! Ура! Ура! Многая лета царю! Закон я уважаю, беру за хвост и провожаю! Ничего я не боюсь, ко всем задом повернусь! Пускай любой Иван меня поцелует…»
Стоило городовому отвернуться, как горбун снова заводил свои витиеватые песнопения, расхваливая товар то так то сяк: здорово для желудка, хорошо для печени, предупреждает выкидыш, снимает зуд, чесотку и сыпь, хорошо от изжоги, против запоров, против расстройства. Женщины хохотали и покупали. Прямо рыдали от смеха. Девчушки всплескивали руками: «Мамочка, он такой смешной!» — и дотрагивались до горба — на счастье.
К вечеру, когда все еще кричали, пререкались, проклинали друг друга, горбун уже шел домой с пустой корзинкой и с кошельком, полным грошей, копеек, пятаков, гривенников. Бывало, останавливался у Радзиминской синагоги, где мы с отцом молились. Ставил корзины на лавку, вместо пояса подвязывал веревку, прикладывал пальцы к мутному оконному стеклу и нараспев заводил: «Счастлив тог, кто обитает в доме Твоем…» Забавно было глядеть, как этот насмешник склоняется перед Богом и бьет себя в грудь во искупление грехов. Мне нравилось трогать его весы с заржавевшими цепями. Раз как-то перед Пасхой он пришел к моему отцу, чтобы тот купил у него хомец, как это делает каждый еврей. В доме раввина ему пришлось вести себя прилично. Отец попросил его притронуться к платку в знак доверия: чтобы он мог продать его хлеб и все другое квасное нашему домовладельцу-поляку. Помню, отец спросил, не осталось ли в его доме спиртного: водки, самогону может, пива. Горбун в ответ криво ухмыльнулся: «Что-нибудь уж всегда найдется».
А в другой раз он пришел в наш дом на свадьбу. Сменил свой латаный-перелатаный пиджак и засаленные, потертые штаны на длинный, до колен, лапсердак, нацепил крахмальный воротничок, манишку. Еще на нем была черная фуражка, на ногах — лакированные штиблеты. Из кармана жилетки свешивалась цепочка от часов. В таком наряде не очень был заметен горб. Он крепко сжал руку жениха и сказал: «Надо думать, меня скоро пригласят на обрезание?» Потом подмигнул понимающе и скорчил гримасу. Даже я, одиннадцатилетний мальчик, не мог не заметить, какой высокий у невесты живот и как он выпирает. Горбун подошел к моему отцу и не преминул сказать: «Рабби, не тяните с церемонией, невесте пора к доктору».
Прошло много лет. Даже не берусь сказать, сколько именно. Я шел вдвоем с моей переводчицей на иврит Мойрой Бажан по Тель-Авиву. На перекрестке, там, где пересекаются Бен-Иегуда и Алленби, я спросил у нее: «Разве поймешь, что это Земля Израиля?» Если бы не еврейские буквы на вывесках, можно было бы подумать, что я в Бруклине: те же автобусы, такой же шум, те же бензиновые выхлопы, даже кинотеатр такой же. Современная цивилизация поглотила всякую индивидуальность. Если на Марсе есть жизнь, надо думать, и там вскоре…
У меня уже не было времени описывать, что будет тогда. Я поглядел направо: передо мной была Крохмальная. Случилось это как-то вдруг. Мираж, что ли, или видение средь бела дня. Узкая улица, вдоль нее лотки, лотки, лотки… С фруктами, с овощами. А еще рубашки, нижнее белье, развеваются юбки. Толпа не прогуливалась, а неистово рвалась вперед. Чудились те же голоса, те же запахи, вообще все было то же самое, только слов нельзя было разобрать. Показалось сперва, что разносчики расхваливают свой товар на идиш, на польском диалекте, как в Варшаве. Но это был иврит. «Что это?» — спросил я переводчицу. Она ответила: «Базар Кармель».
Я попытался было проложить нам путь через это скопище всяческого сброда, и тут случилось еще одно чудо: я увидал горбуна. Он был так похож на того, из Варшавы, что я было подумал, что это он и есть, но только на секунду. Сын его, может? Или внук? Да, но разве горб передается по наследству? Или сам горбун с Крохмальной воскрес? Я стоял разинув рот. На этот раз клубника, не была подпорчена, но при ярком полуденном освещении казалась раскрашенной. Горбун расхваливал свой товар, распевая на разные лады, — монотонно и в то же время насмешничая, поддразнивая. Желтые глаза его смеялись. Женщины, дети стояли вокруг. Веселились вместе с ним и покачивали головами. То ли одобряя, то ли с укоризной, то ли то и другое сразу. Пока я стоял, глазея, я заметил в сторонке кучку парней, в фуражках с лакированным козырьком, с бляхами на фуражках, в рубашках навыпуск. Что-то вроде варшавской полиции. Они подпихивали, толкали друг друга — как школьники на переменке. Потом прошли сквозь толпу, подошли к горбуну и, не говоря ни слова, принялись передвигать его ящики с клубникой. Это, видимо, была не регулярная полиция, а просто служащие, которые следят за порядком на рынке. Горбун завопил что-то безумное и принялся яростно жестикулировать. Он даже попытался выхватить у парня один ящик, но в это время другой легонько оттолкнул его. Около меня остановился какой-то человек. Мне показалось почему-то, что он говорит на идиш. Я спросил: «Чего они хотят?» «Им кажется, что он занимает слишком много места. Хотят втиснуть еще одного продавца. Черт бы их взял со всеми потрохами», — ответил он.