На переделку пьесы ушло несколько недель. Были моменты, когда я прислушивался к тихому голосу моего ангела-хранителя и понимал, что он дает мне добрый совет, — как бы низко я ни пал, есть еще возможность подняться; надо только лишь пойти к тому человеку и покаяться в содеянном.
Но Вейн крепко держал меня в своих объятиях. Он не доверял мне и дал понять, что, если я сваляю дурака, пощады мне не будет. Допустим, я расскажу все как есть; Вейну ничего не стоит выдать мое признание за наглую ложь, к которой решил прибегнуть юный негодяй, опасающийся разоблачения. Моя репутация будет безнадежно погублена, и хорошо, если этим все и ограничится. А если посмотреть с другой стороны, какой ущерб мы кому нанесли? Мы дали спектакли в двадцати маленьких городках; провинциальная публика вскоре забудет эту пьесу. Любая пьеса на что-то похожа. Наш друг может представить свою инсценировку — и пожнет богатый урожай; ведь нашу-то пьесу мы с постановки снимем. Если и возникнут какие недоразумения, что маловероятно, то симпатии публики будут на его стороне: ведь о его пьесе будут писать газеты, тогда как наша прошла незамеченной. Нужно ее быстренько основательно переделать. Неужели я, с моим умом и талантом, не способен на создание чего-нибудь более приличного, чем эта галиматья? Единственное, чего мне не хватает, так это опыта. Что же касается совести, то это вопрос спорный; следует задуматься, не является ли это понятие всего лишь навсего условным термином, — ведь разные народы понимают честность по-разному. Да если бы у него самого прямо из-под носа утащили рукопись, он бы аплодировал таким ловкачам! Нужно только помнить одну заповедь; сиди и не высовывайся. Не суетись, тогда все само собой рассосется. Потом мы ему расскажем, что за шутку отмочили, — и он посмеется вместе с нами.
В результате я совершенно перестал себя уважать. Под руководством Вейна — а ума ему было не занимать стать — я принялся за работу. Каждая строчка, выходящая из-под моего пера, стоила мне страшных нравственных мучений, о чем я вспоминаю с радостью, Я пытался убедить Вейна доверить мне написать совершенно новую пьесу, я был готов уступить ее бесплатно. Он меня любезно поблагодарил, но, по-видимому, его вера в мой драматургический талант была не столь крепка, как он то декларировал.
— Чуть попозже, дорогой мой Келвер, — был его ответ. — Пока она идет хорошо. Продолжай в том же духе, и мы ее улучшим так, что мать родная не узнает. Но суть менять не стоит. А ваши идеи — просто превосходны.
Недели через три нам удалось состряпать пьеску, которую, с некоторыми натяжками, мы могли назвать своей, — по крайней мере в части диалогов и действующих лиц. Попадались и хорошие куски. В других обстоятельствах я бы гордился многим из того, что написал. Но я испытывал лишь страх, какой испытывает воришка, когда на прямой вопрос констебля: «А откуда у вас этот мешок?», начинает юлить и выкручиваться. Ум мой оставался ясен, что, возможно, и спасло мою душу; я понимал: что бы я там ни насочинял, радоваться: абсолютно нечему. Комические сценки мне удались хорошо, публика смеялась, но я помнил, что я — всего лишь жалкий плагиатор, и по ночам, лежа с открытыми глазами, испуганно вздрагивая при каждом скрипе ступенек, ломал голову, силясь представить, в каком, виде явится ко мне разоблачение. Была в «моей» пьесе. — одна реплика. Герой говорит злодею: «Да, не скрою: я люблю ее. Но есть на свете то, что мне всего дороже — моя честь и достоинство». Наш молодой любовник (вне сцены этот джентльмен вел какой-то кроличий образ жизни, норовя юркнуть в любую дыру, стремясь спрятаться от пристава, который следовал за ним по пятам, пытаясь всучить повестку в суд по делу об уплате алиментов его бывшей супруге) выходил к рампе и бил себя в грудь, каковая, согласно принятой в театре символике, олицетворяет ларец, в коем вместо аметистов и диамантов хранятся нравственные достоинства, имеющие склонность переполнять свое хранилище и извергаться наружу, — и эта сентенция неизменно вызывала в публике бурю восторга. Каждый вечер, слушая шквал аплодисментов, я содрогался, вспоминая, как пылали мои щеки, когда я сочинял ее.
Был в пьесе и злодей — некий порочный старик; с самого начала Вейн хотел, чтобы играл его я. Но мне роль не нравилась, и я отказался; в спектакле я представлял поселянина — человека возвышенной души; изображать его нехитрые чувства доставляло мне удовольствие. Теперь же Вейн предпринял новое наступление и, воспользовавшись тем, что воля моя к сопротивлению была сломлена, вынудил согласиться на эту роль. Нечего и удивляться, что играл я гадкого старикашку весьма натурально, — я уже достиг дна нравственной низости. Несомненно, на актера старого, опытного эта роль не оказала бы того гнетущего воздействия, что на меня; но молодое деревце гнётся легко. Я зловеще подмигивал, гнусно хихикал, призывал все силы зла помочь мне в новом «начинании». Публика хохотала, и я, к своему удивлению, вдруг заметил, что такая реакция зала меня вполне устраивает. Вейн хвалил меня, его восторг не знал предела. Исходя из его указаний, я доработал роль, и вышел у меня такой негодяй, каких свет не видывал. Несомненно, сказал Вейн, у меня талант — я тонко чувствую человеческую природу. Падать дальше было уже некуда; Вейн начинал мне нравиться.
Теперь, глядя на него с высоты прожитых лет, я понимаю, что это — обыкновенный мошенник, и даже махинации его лишены всякого остроумия, как это иногда бывает. Что нашел в нем тот юноша, — ума не приложу. Вейн был неплохо образован, хорошо начитан. Он напускал на себя вид высшего существа, вынужденного по капризу природы жить среди пресмыкающихся тварей. В чужой монастырь со своим уставом не лезут, и ему пришлось перенять их обычаи, но уважать цх образ мышления он считал ниже своего достоинства; Согласиться с их нравственными принципами, то есть повязать себя совестью, значило для него признать себя заурядностью, стать таким, как все. Любого порядочного человека Вейн считал обывателем, «буржуа», человеком недалеким. Теперь-то эти разговоры всем уже успели надоесть, но тогда они были внове; Вейн был одним из зачинателей модного ныне движения. Легко смеяться над ним человеку бывалому, на ум же неокрепший подобные теории производят сильное впечатление. От него я впервые услышал проповедь крайнего гедонизма (с основными положениями которого читатель, надеюсь, хорошо знаком). Пан, вышедший из темных рощ, должен восседать на Олимпе.
Он пробудил в моей душе все низменное, что в ней имелось, и л был готов признать этого пустомелю пророком. Получалось, что жизнь — совсем не то, чему меня учили. Какая там борьба добра со злом! Никакого зла нет, это поклеп на Матушку Природу. Прогресс обусловлен не однообразным подавлением в человеке животного начала, а разнообразным его проявлением.
Злодеи существуют лишь в художественной литературе, где они необходимы для развития сюжета; чтение такой литературы не дает никакого эстетического наслаждения и портит вкус читателя. В реальной жизни никаких злодеев нет. Я ничуть не сомневаюсь, что говорил он искренне и верил в свои химеры. С тех пор прошло много лет, и он сумел зарекомендовать себя человеком не таким уж никчемным: он оказался отличным мужем и отцом, рачительным хозяином — домовитым и гостеприимным. Намерения его, как я сейчас понимаю, были самыми благими: он вразумлял меня, развивал, страстно желал, чтобы я раскрепостился и сбросил оковы условностей. Хочу поблагодарить его за науку и не стану утверждать, что это был не человек, а исчадие ада. Договоримся считать его просто дураком.
Наша героиня была недурна собой, но грубовата, да и молодость ее уже подходила к концу. Она начинала певичкой в мюзик-холле, но вскоре вышла замуж за какого-то торговца, державшего лавку в южных районах Лондона. Прожили они вместе три года. Младая Юнона вскружила голову начинающему романисту — юноше тонкому, впечатлительному; ему пророчили великое будущее, и основания на то были — мне довелось читать его ранние вещи. Она сбежала с ним, и они поженились. Не успел скандал забыться, как она поняла, что просчиталась, — сделка оказалась невыгодной. Для таких женщин любовники, которых они толкают на опрометчивые поступки, — всего лишь ступеньки лестницы, ведущей в верхи общества, а в этот раз ей не удалось сколь-нибудь заметно подняться. Семейные скандалы убили в нем талант, честолюбие угасло. Он перестал писать и потерял всякий интерес к жизни. Его взяли в труппу на проходные роли, но играл он преотвратно. В конце концов его разжаловали в расклейщики афиш, и он согласился — деваться ему было некуда.
Вейн замыслил свести меня с этой дамой. Ей он расписал меня яркими красками: выходило, что я богатый наследник, подающий надежды начинающий писатель, и доход у меня будет такой, что я смогу содержать ее в роскоши. Мне же он намекнул, что она в меня влюбилась. Никаких особых чувств эта дама во мне не вызывала; я смотрел на нее, как смотрят на красивое животное. Вейн сыграл на моем тщеславии. Он мне завидовал, да и как было мне не завидовать: талант у меня был, а опыт — дело наживное. Коли хочешь быть великим, изволь учить все уроки, которые дает тебе жизнь, пусть от такой учебы тошно и тебе, и твоим ближним.