Или еще одна иллюстрация, другой подспудный сюжет – само имя Мастера. Масонские аллюзии здесь считываются легко, но мало кто помнит, что в средневековой Европе слово “мастер” было одним из тайных имен Дьявола. И как тут не вспомнить богословское представление о том, что Люцифер, будучи ангелом, хотя и падшим, при всем своем всевластии не обладает способностью творить, не может создавать из ничто нечто. Он может оперировать только готовыми объектами, подобно современным художникам направления ready-made. Дабы написать текст о себе и о Боге, Дьяволу нужен агент, способный к креативу, – и он задействует Мастера.
Подобных попаданий в тексте немало, они и создают ситуацию, при которой мирской художник может так продвинуться в надмирном пространстве. Основное знание, что он вынес оттуда, – это знание о разности потенциалов, о жизни как напряжении между ними, о притяжении и отталкивании, о невидимой силе, стягивающей полюса. О силе соединяющего тока и о необходимости пропустить этот ток через себя.
Он пришел туда с открытым внимательным взглядом, вернулся потрясенный – и живописью своей прозы рассказал о силе любви, которая и есть этот ток, которая только и создает те энергии, что движут и солнце, и светила, – он рассказал языком, наполненным любовью вполне голографически, во всех его элементарных частицах. Таким он и остался – потрясенным и потрясающим, укрытым то ли черной чугунной шинелью учителя, то ли белым плащом с кровавым подбоем, что оставил ему в наследство всадник Понтий Пилат.
НАТАЛЬЯ БАРАНСКАЯ (1908–2004)
Мы лежим, просто лежим, – моя голова упирается в его подбородок, его рука обнимает меня за плечи. Мы лежим и разговариваем о всякой всячине: о Новом годе и елке, о том, что сегодня надо съездить за овощами, что Котьке не хочется ходить в садик…
– Дим, как ты думаешь, любовь между мужем и женой может быть вечной?
– Мы ведь не вечны…
– Ну само собой, может быть долгой?
– А ты уже начинаешь сомневаться?
– Нет, ты мне скажи, что, по-твоему, такое эта любовь?
– Ну, когда хорошо друг с другом, как нам с тобой.
– И когда рождаются дети…
– Да, конечно, рождаются дети.
– И когда надо, чтобы они больше не рождались.
– Ну что ж. Такова жизнь. Любовь – часть жизни. Давай-ка вставать.
– И когда поговорить некогда.
– Ну, говорить – это не самое главное.
– Да, наверное, далекие наши предки в этом не нуждались.
– Что ж, давай поговорим… О чем ты хотела?
Я молчу. Я не знаю, о чем я хотела. Просто хотела говорить. Не об овощах. О другом. О чем-то очень важном и нужном, но я не могу сразу начать… Может быть, о душе?
– У нас в коробке последняя пятерка, – говорю я.
Дима смеется: вот так разговор.
– Что ты смеешься? Вот так всегда – говорим только о деньгах, о продуктах, ну о детях, конечно.
– Не выдумывай, мы говорим о многом другом.
– Не знаю, не помню…
– Ладно, давай лучше вставать.
– Нет, о чем “о другом”? Например?
Мне кажется, что Дима не отвечает очень долго. “Ага, не знаешь”, – думаю я злорадно. Но Дима вспоминает:
– Разве мы не говорили о Роберте Кеннеди? О космосе – много раз?.. О фигуристах – обсуждали, спорт это или искусство… О войне во Вьетнаме, о Чехословакии… Еще говорили о новом телевизоре и четвертой программе, – продолжает добросовестно вспоминать Дима темы наших разговоров. – Кстати, когда ж мы купим новый телевизор?
ВАСИЛИЙ ШУКШИН (1929–1974)
Ездили в город за запчастями… И Сергей Духанин увидел там в магазине женские сапожки. И потерял покой: захотелось купить такие жене. Хоть один раз-то, думал он, надо сделать ей настоящий подарок. Главное, красивый подарок… Она таких сапожек во сне не носила.
Сергей долго любовался на сапожки, потом пощелкал ногтем по стеклу прилавка и спросил весело:
– Это сколько же такие пипеточки стоят?
– Какие пипеточки? – не поняла продавщица.
– Да вот… сапожки-то.
– Пипеточки какие-то… Шестьдесят пять рублей. – Сергей чуть вслух не сказал “О, ё!..” – протянул:
– Да… Кусаются.
<…>
Купил.
Трое повернулись к нему от стола. Смотрели. Так это “купил” было сказано, что стало ясно – не платок за четыре рубля купил муж, отец, не мясорубку. Повернулись к нему… Ждали.
– Вон, в чемодане. – Сергей присел на стул, полез за папиросами. Он так волновался, что заметил: пальцы трясутся.
Клавдя извлекла из чемодана коробку, из коробки вытянула сапожки… При электрическом свете они были еще красивей. Они прямо смеялись в коробке. Дочери повскакивали из-за стола… Заахали, заохали.
– Тошно мнеченьки! Батюшки мои!.. Да кому это?
– Тебе, кому.
– Тошно мнеченьки!.. – Клавдя села на кровать, кровать заскрипела… Городской сапожок смело полез на крепкую, крестьянскую ногу. И застрял. Сергей почувствовал боль. Не лезли… Голенище не лезло.
– Какой размер-то?
– Тридцать восьмой…
Нет, не лезли. Сергей встал, хотел натиснуть. Нет.
– И размер-то мой…
– Вот где не лезут-то. Голяшка.
– Да что же это за нога проклятая!
– Погоди! Надень-ка тоненький какой-нибудь чулок.
– Да кого там! Видишь?..
– Да…
– Эх-х!.. Да что же это за нога проклятая!
Возбуждение угасло.
– Эх-х! – сокрушалась Клавдя. – Да что же это за нога! Сколько они?..
– Шестьдесят пять. – Сергей закурил папироску. Ему показалось, что Клавдя не расслышала цену. Шестьдесят пять рубликов, мол, цена-то.
Клавдя смотрела на сапожок, машинально поглаживала ладонью гладкое голенище. В глазах ее, на ресницах, блестели слезы… Нет, она слышала цену.
– Черт бы ее побрал, ноженьку! – сказала она. – Разок довелось, и то… Эхма!
В сердце Сергея опять толкнулась непрошеная боль… Жалость. Любовь, слегка забытая. Он тронул руку жены, поглаживающую сапожок. Пожал. Клавдя глянула на него… Встретились глазами. Клавдя смущенно усмехнулась, тряхнула головой, как она делала когда-то, когда была молодой, – как-то по-мужичьи озорно, простецки, но с достоинством и гордо.
– Ну, Груша, повезло тебе. – Она протянула сапожок дочери. – На-ка, примерь.
Дочь растерялась.
– Ну! – сказал Сергей. И тоже тряхнул головой. – Десять хорошо кончишь – твои. – Клавдя засмеялась.
ВИКТОР АСТАФЬЕВ (1924–2001)
Отложив гимнастерку, Люся, теперь уже открытым взглядом, по-матерински близко и ласково глядела на него. Русые волосы лейтенанта, волнистые от природы, взялись кучерявинками. Глаза ровно бы тоже отмылись. Ярче алела натертая ссадина на худой шее. Весь этот парень, без единого пятнышка на лице, с безгрешным взглядом, в ситцевом халате, до того был смущен, что не угадывался в нем окопный командир.
– Ох, товарищ лейтенант! Не одна дивчина потеряет голову из-за вас!
– Глупости какие! – отбился лейтенант и тут же быстро спросил: – Почему это?
– Потому что потому, – заявила Люся, поднимаясь. – Девчонки таких вот мальчиков чувствуют и любят, а замуж идут за скотов. Ну, я исчезла! Ложитесь с богом! – Люся мимоходом погладила его по щеке, и было в ласке ее и в словах какое-то снисходительное над ним превосходство. Никак она не постигалась и не улавливалась. Даже когда смеялась, в глазах ее оставалась недвижная печаль, и глаза эти так отдельно и жили на ее лице своей строго сосредоточенной и всепонимающей жизнью.
<…>
– Чого сыдышь та й думаешь? Чого не йдешь, не гуляешь? – усмехнулась Люся и запустила руки в волосы лейтенанта. – Так и не причесался? Волосы у тебя мягкие-мягкие… Не умеешь ты еще притворяться… Мужчина должен уметь притворяться…
– А ты… Ты все умеешь? – Борис пугливо замер от своей дерзости.
– Я-то? – она опять глядела на свои руки, и это раздражало его. – Я ж тебе говорила, что старше тебя на сто лет. Женщинам иногда надо верить… – и треснуто, натуженно рассмеялась. – Ах, господи, до чего я умная!.. Ты чувствуешь, у нас дело к ссоре идет? Все как у добрых людей.
– Не будет ссоры. Вон уже светает.
Окно и в самом деле обрисовалось квадратом, в комнату просочился рассеянный свет.
– На заре ты ее не буди… – прошептала Люся и замерла, поникнув. Затем подняла голову, откинула с лица волосы и опустила руки на плечи Бориса: – Спасибо тебе, солнышко ты мое! Взошло, обогрело… Ради одной этой ночи стоило жить на свете. Дай выпить и ничего не говори, ничего…
Борис поднялся, налил в кружку самогона. Люся передернулась, отпив глоток, подождала, когда выпьет он, и легонько, накоротке приникла к нему.
– Ты меня еще чуть-чуть потерпи. Чуть-чуть…
Борис дотронулся губами до ее губ, она дрогнула веками. И снова размягчилась его душа. Хотелось сделать что-нибудь неожиданное, хорошее для нее, и он вспомнил, что надо делать. Неловко, как сноп, подхватил ее в беремя и стал носить по комнате.