Осталась я одна, стою, позвякиваю двумя золотыми, а сама вся дрожу, насквозь продрогла – уж очень туман был холодный, – вдруг смотрю, волк: морда у него зеленая, в белой шерсти длинные камышинки торчат. Я как закричу: «Соль, соль, соль!» – и крещусь, и крещусь, а ему хоть бы что. Я – бежать, я – кричать, а он – завывать! Слышу: позади меня щелкает зубами, совсем близко, вот сейчас схватит. Тут я еще припустила. На мое великое счастье, встретился мне на углу Цапельной улицы ночной сторож с фонарем. «Волк! Волк!» – кричу. А старик: «Не бойся, говорит, дурочка Катлина, я тебя домой отведу». Взял он меня за руку, а я чувствую – и его рука дрожит. Значит, тоже испугался.
– Видно, опять набрался храбрости, – заметила Неле. – Слышишь его протяжное пение? De clock is tien, tien aen de clock! (Десять часов пробило, пробило десять часов!) И колотушкой стучит.
– Уберите огонь! – сказала Катлина. – Голова горит. Вернись ко мне, Ганс ненаглядный!
А Неле смотрела на Катлину, просила Богородицу исцелить ее от огня безумия и плакала над ней.
В Беллеме, на берегу Брюггского канала, Уленшпигель и Ламме повстречали всадника с тремя петушьими перьями на войлочной шляпе, мчавшегося в Гент. Уленшпигель запел жаворонком – всадник остановился и ответил боевым кличем певца зари.
– Какие у тебя вести, неугомонный всадник? – спросил Уленшпигель.
– Важные, – отвечал всадник. – По совету французского адмирала де Шатильона принц – друг свободы – отдал приказ: помимо тех военных судов, что стоят в Эмдене и в Восточной Фрисландии, снарядить еще несколько кораблей. Приказ этот получили доблестные мужи Адриан ван Берген, сьер де Долен; его брат Людвиг Геннегауский; барон де Монфокон; сьер Людвиг де Бредероде; Альберт Эгмонт, сын казненного и не изменник, как его брат; фрисландец Бертель Энтенс де Ментеда; Адриан Меннинг; гордый и пылкий гентец Хембейзе и Ян Брук[206] . Принц пожертвовал на это все свое достояние – пятьдесят с лишним тысяч флоринов.
– У меня еще есть пятьсот для него, – сказал Уленшпигель.
– Иди с ними к морю, – сказал всадник.
И ускакал.
– Принц отдал все свое достояние, – сказал Уленшпигель. – А мы можем отдать только свою шкуру.
– По-твоему, это мало? – спросил Ламме. – Настанет ли такое время, когда мы уже не услышим ни о бое, ни о разбое? Принц Оранский во прахе.
– Да, во прахе, как сваленный дуб, – сказал Уленшпигель. – Но из дуба строят корабли свободы!
– А выгодно это принцу, – ввернул Ламме. – Вот что: коль скоро опасность миновала, купим ослов! Я предпочитаю двигаться сидя и без колокольчиков на подошвах.
– Ладно, купим ослов, – согласился Уленшпигель. – Покупатели на них всегда найдутся.
Они отправились на рынок и купили двух превосходных ослов вместе со сбруей.
Так, обняв ногами своих ослов, добрались они до селения Оост-Камп, расположенного возле густого леса, за которым был прорыт канал.
В чаянии благоуханной тени забрели они в лес и увидели множество длинных просек, тянувшихся во всех направлениях: и к Брюгге, и к Генту, и к Южной и к Северной Фландрии.
Вдруг Уленшпигель соскочил с осла:
– Ты ничего не видишь?
– Вижу, – отвечал Ламме и дрожащим голосом воскликнул: – Моя жена! Милая моя жена! Это она, сын мой! Но я к ней не подойду – это свыше моих сил! В каком виде я ее нахожу!
– Да чего ты хнычешь? – спросил Уленшпигель. – Она сейчас прелестна – в муслиновом платье с разрезами, в которые проглядывает ее свежее тело. Нет, это не твоя жена – слишком молода.
– Это она, сын мой, это она! – возразил Ламме. – Я ее сразу узнал. Поддержи меня – мне силы изменяют. Кто бы мог подумать? Она – и вдруг танцует в цыганском наряде, без всякого стеснения! Да, это она! Погляди на ее стройные ноги, на голые до плеч руки, на полные золотистые груди, только до половины прикрытые муслиновым платьем. Гляди: за ней носится огромный пес, а она его дразнит красным платком.
– Это египетская собака, – заметил Уленшпигель, – в Нидерландах нет такой породы.
– Египетская?.. Не знаю... Но это она. Ах, сын мой, мне больно глазам! Она подбирает юбку, чтобы видны были ее округлые колени. Она нарочно смеется, чтобы показать свои белые зубки, и не просто смеется, а заливается хохотом, чтобы слышен был ее нежный голосок. Она расстегивает платье и нарочно откидывается. О, эта шея – шея пылающего любовью лебедя, эти голые плечи, эти ясные и смелые глаза! Бегу к ней.
Тут Ламме спрыгнул с осла.
Уленшпигель, однако, удержал его.
– Эта девушка совсем не твоя жена, – сказал он. – Мы недалеко от цыганского табора. Гляди в оба! Видишь там, за деревьями, дым? Слышишь лай собак? Вон они уже нас заметили – как бы не кинулись. Юркнем лучше в чащу!
– Нет, я не юркну, – объявил Ламме. – Это моя жена, такая же фламандка, как мы с тобой.
– Ты слепой дурак, – заметил Уленшпигель.
– Слепой? Нет, не слепой. Я прекрасно вижу, как она, полураздетая, танцует, смеется и дразнит огромного пса. Она притворяется, что не видит нас. На самом деле она нас видит, уверяю тебя. Тиль, Тиль, гляди! Собака бросилась на нее, повалила и хочет вырвать красный платок. А она жалобно кричит.
И с этими словами Ламме устремился к ней.
– Жена моя, жена моя! – воскликнул он. – Ты ушиблась, моя ненаглядная? Что ты так хохочешь? А взгляд у тебя растерянный. – Он целовал ее, гладил и говорил: – А где же твоя милая родинка под левой грудью? Что-то я ее не вижу. Где же она? Нет, ты не моя жена. Господи, твоя воля!
А она все хохотала.
Вдруг Уленшпигель крикнул:
– Берегись, Ламме!
Ламме обернулся и увидел рослого цыгана с испитым смуглым лицом, напоминавшим peperkoek, то есть французский пряник.
Тогда Ламме взял копье и, изготовившись к обороне, крикнул:
– Уленшпигель, на помощь!
Уленшпигель тут как тут со своей острой саблей.
Цыган обратился к Ламме на нижненемецком языке:
– Gibt mi Ghelt, ein Richsthaler auf tsein (дай мне денег, один рейхсталер или десять).
– Смотри, – сказал Уленшпигель, – девушка бежит, хохочет и все оглядывается – не идет ли кто за ней.
– Gibt mi Ghelt, – повторил цыган. – Заплати за шашни. Мы люди бедные, а тронуть мы тебя не тронем.
Ламме дал ему каролю.
– Чем ты промышляешь? – спросил Уленшпигель.
– Чем придется, – отвечал цыган. – Мы мастера на все руки, чудеса показываем, ворожим. Бьем в бубен, танцуем венгерские танцы. Кое-кто мастерит клетки и рашперы, на которых изготовляется отменное жаркое. Но фламандцы и валлоны боятся нас и гонят. Честным трудом нам жить не дают – поневоле приходится воровать: таскаем у крестьян овощи, мясо, птицу – что ж поделаешь, когда они и продавать не продают, и даром ничего не дают?
– А кто эта девушка, которая так похожа на мою жену? – спросил Ламме.
– Это дочь нашего вожака, – отвечал цыган и, точно боясь чего-то, заговорил тихо: – Господь послал ей любовный недуг – женский стыд ей незнаком. Как увидит мужчину, сейчас на нее нападает буйное веселье и неудержимый смех. Говорит она мало – ее долгое время считали даже немой. По ночам сидит – тоскует у костра, то плачет, то смеется без причины, то показывает на живот – говорит, что там у нее болит. В настоящее исступление она впадает летом, в полдень, после еды. Почти голая танцует неподалеку от табора. Она ничего не хочет носить, кроме тюля и муслина. Зимой мы с превеликим трудом надеваем на нее подбитый козьим мехом плащ.
– А разве нет у нее милого дружка, который не позволял бы ей отдаваться первому встречному? – спросил Ламме.
– Нет у нее дружка, – отвечал цыган. – Когда путники подходят к ней и видят ее безумные глаза, то они испытывают не столько сердечное влечение, сколько страх. Этот толстяк не робкого, знать, десятка, – указывая на Ламме, добавил он.
– Не прерывай его, сын мой, – вмешался Уленшпигель. – Треска пусть себе хает кита, а кто из них больше дает ворвани?
– Ты нынче не в духе, – заметил Ламме.
Но Уленшпигель, не слушая его, обратился к цыгану с вопросом:
– А как она обходится с теми, кто не менее храбр, чем мой друг Ламме?
– Получает и удовольствие и барыш, – с грустью в голосе отвечал цыган. – Кто с ней побаловался, тот платит за развлечение, а деньги эти идут на ее наряды и на нужды стариков и женщин.
– Стало быть, она никого не слушается? – спросил Ламме.
– Пусть те, кого посетил Господь, живут по своей воле и хотению. Таков наш закон, – отвечал цыган.
Уленшпигель и Ламме продолжали свой путь. А цыган с величественным и невозмутимым видом направился к табору. А девушка танцевала на поляне и заливалась хохотом.
По пути в Брюгге Уленшпигель обратился к Ламме:
– Мы много потратили на вербовку солдат, на сыщиков, на подарок цыганке и на oliekoek’и, – ведь ты их в огромном количестве поедал сам, а продать ни одного не продал. Ну так вот, пусть твое чрево умерит свои желания – нам нужно сократиться. Дай мне твои деньги – общее хозяйство буду вести я.