И Андрею казалось, что все остановилось: солнце и земля, и он, не в силах ничего сдвинуть и бежать от воспоминаний, принужден, словно скованный, глядеть на все совершенное.
Андрей стоял посредине лужайки на солнцепеке, и даже мухи неподвижно повисли невысоко над его головой.
И вот из лесу вышла медведица и за нею семь больших медведей. Медведица стала пить нарзан, а медведи глядели на нее глазами, красными, как угли; шерсть на них стояла дыбом, изо рта текла слюна. Медведица кончила пить и, пройдя мимо Андрея, обернула морду и, приседая, глухо ревнула; и так же, один за другим, ступая вслед, обернулись и рявкнули семь медведей… И долго еще видел Андрей, как с увала на увал поднимались и вновь нисходили черные медведи…
Тогда Андрей закинул голову и взглянул на солнце, в ослепительном кругу которого давно уже смеялось широко открытым ртом человечье, с козлиными чертами, лицо…
«Конец, — подумал Андрей, — окружили меня, все заполонили», — и, закрыв глаза, лег ниц…
Когда опустилась вечерняя прохлада, Андрей сел у водопада и глядел вдоль сырого ущелья, на дне которого от реки курился туман…
Впереди Андрея над пропастью лежала поваленная пихта, и на ней стоял медведь Иван. Иван мотал головой, потом тихонько пошел вперед, и дерево наклонилось. Тогда Иван отступил, пихта поднялась, он, забеспокоясь, метнулся опять вперед, дерево быстро нагнулось, и медведь, цепляясь и глухо ревя, полетел вниз, увлекая каменья, и тело его ударилось, как мешок.
«Вот и все, — подумал Андрей, — очень просто… и никому не нужно.»
Тем временем встала ясная луна, осветила неживым светом выступы скал, вогнала черные тени в расщелины, тронула серебром вершины дерев, трава стала синей, и в стоячей луже у ног Андрея опрокинулся ясный ее, желтоватый диск. Андрей взял камень и бросил в лужу; диск разбился, как зеркало, полетев лунными брызгами вверх… Андрей положил локти на колени, подпер голову и наморщил лоб.
Тогда из лесу вышел барсук, выгнул спину, ощетинился от ушей до хвоста и, запрыгав боком, будто пугая, описал полукруг и пропал.
А месяц все выше вставал, укорачивая тени; было душно, и Андрей, как очарованный, продолжал глядеть. Опять появился барсук, а с другой стороны из лесу выбежали поросята, шарахнулись и стайкой сгрудились близ Андрея… Потом вылезли из-под кручи медведица и семь медведей. А на скале, опустив рога, встал зубр… И вот, должно быть от колдовского света, закопошились в тени между зверей, в трещинах, под камнями кривоногие, с носами, как дудки, и бабьими животами, мерзкие дьяволята…
Андрей глядел на них, не мигая, не думая и не боясь. Тогда один дьяволенок, самый гадкий, подскочил вплоть и на носу, перебирая пальцами, принялся выигрывать, как на дудке, — пискливо и нудно… И звери слушали его, смыкая круг… «Молись, молись, — подумал Андрей. — Некому молиться», — и захотелось выругаться ему как можно гаже, чтобы скорей пришел конец. Рот наполнился слюной, Андрей вытянул губы и плюнул в дьяволенка. Тогда все словно провалилось. Лужайка была пуста… Андрей зачерпнул воды горстью, омыл глаза и принялся бродить, боясь, как бы сон опять не одолел… И когда подошел к висящему над кручей дереву, где сорвался Иван, взялся Андрей за ветки и наклонился, силясь рассмотреть в сыром тумане тело медведюшки.
«А если оступиться, — подумал Андрей, — далеко вниз лететь, — зато сразу со всем и покончить… Кому я нужен?»
Зашлось у Андрея сердце, потемнели глаза, и, подняв колено, сделал он последний, неверный шаг.
Плетушка — хотя и прочный, но очень скверный экипаж: куда в нем ни привались — железка какая-нибудь так и вопьется в спину или бок; а если, глядя на большие звезды над степью, задремлешь, успокоенный далеким посвистом перепела, натрешь себе затылок и онемеют ноги, согнутые под козлами, где лежит сундучок.
Лошади ровно бегут, ямщик согнулся да изредка скажет протяжно: «Но, милые», и поднимет руку, а за плетушкой вьется невидимая пыль, оседая на серую под звездами траву.
Скучно было ехать в такую ночь Алексею Петровичу, да еще по неудобному делу, хотя рядом и дремал, будто кивая кому-то козырьком, попутчик, землемер. И, глядя слипающимися глазами на длинный нос землемера, сунутый в густые усы, на поблескивающие пуговицы воротника, слыша ровное дыхание, думал Алексей Петрович Видиняпин:
«Развалился, черт, а ты трись об его сундуки. Хорош попутчик».
— А вон и село горит, — сказал вдруг ямщик, показав рукой в ночную даль, где, медленно мигая, раскинулось дымное зарево красным хвостом.
Ходят по ровному раздолью багровые эти пожарища, освещая небо и землю, и мало, кажется, дневного зноя, чтобы выжечь хлеба, высушить пруды и реки, послать мор на людей, — полыхает еще над деревнями по ночам и багровый огонь.
Долго рассматривал зарево Алексей Петрович, потом сказал:
— А ты не спи, ямщик, потрагивай.
Проснулся и землемер, насупился, сел повыше и молвил:
— Горит в сорока верстах от села Тараканова, куда едете.
— В гости к барину жалуете? — спросил ямщик.
— Такому гостю не обрадуется, — ответил Видиняпин. — Вот глупость, — живо обратился он к землемеру, — поверил ему быков под простую расписку, а теперь поди взыскивай.
— Взыскать с таракановского барина трудно, — усмехнулся ямщик, — а насчет быков мы стороной слыхали: некоторые еще живы, только тощи очень.
Ямщик совсем повернулся и продолжал:
— По-вашему, надо рабочему человеку платить или нет? Зять мой из Тараканова и рассказывал: барин их, вместо денег, ярлыками платит. «Это, говорит, все равно: мы друг с дружкой на веру, а деньги осенью». Так третью осень и ждут. Барин кругом огородился: ни скотину прогнать, ни проехать; а за луга или другое что ярлыков назад не берет… Такой дошлый.
— Тараканов большой оригинал, — молвил, наконец, землемер. — Разве вы ничего не знаете?
— Откуда же знать, когда я недавно в уезде.
— Любопытно, — усмехнувшись, продолжал землемер, — рассказывают про него многое…
…Однажды Тараканова, Вадима Андреевича, выбрали предводителем, и почувствовал он на себе такую большую ответственность, что сейчас же поехал в Париж.
В Парилке надел мундир и думает: кому бы это визит сделать? Подумал и прямо явился к маршалу Мак-Магону. Маршала не застал и оставил карточку: Wadim, мол, Tarakanoff, marechal de Noblesse.
Удивлялся Мак-Магон — никогда про такого маршала не слыхал, и, на всякий случай прицепив ордена, поехал отдавать визит.
А Вадим Андреевич, поджидая гостя, икры накупил, шампанского, и когда Мак-Магон вошел, опять-таки на всякий случай сделав вежливые глаза, бросился к нему Вадим Андреевич, схватил за руки, говорит: «Вот обрадовал»», — сунул Магона в кресло, сам напротив сел и руки потирает. Француз, конечно, спрашивает: «Чем заслужил такую честь и для чего русский маршал сюда пожаловал?» Ничего не понял по-французски Вадим Андреевич, но, чтобы отвязаться от разговора и скорее к выпивке перейти, где все языки равны, припомнил кое-что и говорит: «Пуркуа, мол, пердю Седан». А впоследствии сам рассказывал, что французы прямо невежи.
Приехав из Парижа к себе в уезд, решил Тараканов завести порядки и для начала везде понаставил околиц, наказав спрашивать проезжающих — кто и куда.
И такие развел строгости, что сам, однажды возвращаясь в коляске с фонарями из гостей, ввел своего же сторожа в большое беспокойство: окликнуть — обидится: не узнаешь, мол, своего же барина, а не окликнуть — почему, скажет, приказа не исполняешь, и тоже обидится. Вот сторож и кричит на тонкий голос:
— Вадим Андреич, кто едет?
— Тараканов, — ответил Вадим Андреевич басом и дал сторожу на чай.
Дворяне были им довольны: четыре раза в году устраивал Тараканов обед, а потом каждый звал всех к себе, извиняясь по средствам. В уезде жили очень весело: дарили друг другу собак и коней, осенью съезжались на конскую ярмарку и, конечно, бог знает что вытворяли: женились все друг на дружке, и было будто одно теплое гнездо.
Но пришли тяжелые года: земля стала уплывать из-под дворянских ног, да так живо, что остался в уезде один Вадим Андреевич, да и у того были отхвачены немалые куски.
Кругом в имениях засели новые люди, повырубили сады, перекрасили дома, с мужиками повели иные порядки. Один кудрявый купчик сунулся было к Вадиму Андреевичу на поклон: может быть, за дочку его Зою думал посвататься (про дочку его бог знает что плетут, говорят: городская она совсем — в городе воспитание получила, худая, как вермишель, стихи пишет и коньяк пьет); но Тараканов собственноручно сковырнул купчика с крыльца, заперся и объявил: «Покуда, мол, всю сволочь из уезда не выгонят — ноги не вынесу за околицу». И слово свое сдержал…