Собирались мы по субботам либо у математика Женьки Думарского, либо у химика Кругляка. Думарский жил в семье, но наша шумная плебейская компания, приходя по субботам, хорошо, свободно чувствовала себя в его доме. Родители обожали милого многоодаренного сына, и домашний культ Женькиной личности распространялся и на друзей его.
Иногда мы большой компанией оставались у него ночевать, нам стелили на полу одеяла, мобилизовывали подушки с постелей и диванов.
У Думарских имелся рояль, Женя любил музыку. Часто на субботники он приглашал молодого пианиста Тедика. Думарский считался выдающимся студентом, действительно, он стал известным профессором, автором многих математических исследований. Но он не был узким специалистом. Его увлекали политическая экономия и марксистская философия. Чтобы поглубже понять философию пролетариата, Женька поступил рабочим на завод. Он обладал хорошей физической подготовкой, много занимался спортом. Учась и работая на заводе, он успевал ходить на концерты, вел с девушками сложные и простые романы и был столпом наших суббот. В драке на Патриарших прудах кулак Жени Думарского во многом решил исход сражения.
Когда наши субботы происходили в холостой комнатушке Кругляка, мы вели себя очень шумно – громовыми голосами пели, спорили, и хотя предметы споров были интеллигентны: специальная и общая относительность, поэзия не старше Блока, индустриализация и сверхиндустриализация, – мы обзывали друг друга самыми крепкими словами, крепче русский язык не знал.
Компания наша подобралась, казалось, очень пестро: математик Думарский, студент Высшего технического училища Ванька Медоров, Тедик – музыкант, Мишка Семенов, совмещавший коня и лань – геологию и живопись. Я был химиком, но химия не тешила мою душу. Входил в нашу компанию Абраша-Абрамео, большелицый, бледный, со стоячей копной спутанных волос, с невероятной биографией – он пятнадцати с половиной лет командовал полком, в семнадцать был старшим следователем губчека, потом секретарем губкома комсомола. Ходил он в ту пору в сандалиях на босу ногу, зимой и летом без шапки, заросший до глаз курчавой бородой. У него была партийная кличка Христос. Мы же его звали Абрам Гутанг. Став студентом МГУ, он оказался веселым, чуждым фанатизма и совершенно инфантильным человеком, любившим кроссворды, викторины, страстным игроком в военно-морскую игру, в крестики и нолики. Отличался Абраша могучим женолюбием, считалось, что он способен уговорить любую студентку.
Оба наших женолюбца – Абрамео и Думарский – к водке были равнодушны, главными питухами нашими считались Ваня Медоров и Мишка Семенов.
Медоров, впоследствии ставший ментором отечественного машиностроения, говорил басом, был институтским общественником, носил всегда кожаную куртку, казалось, он ее и ночью не снимал, лицо имел хмурое, широколобое и очень почитал Есенина. Успехом он у девиц не пользовался, хотя был собой плечист, крепко скроен. У него было длинное и безрадостное прозвище: «Шашнадцать лет не спамши с бабой».
Мишка Семенов во хмелю бывал буен, обладал большой физической силой, ради выпивки и душевного разговора мог пренебречь любым делом, в компании нашей числился неизменным запевалой. Люди были разные – и характером, и специальностью, и судьбой, и надеждами. Но имелось нечто, объединяющее всех – фосфор, соль!
Действительно, все эти забубённые, веселые студенты, спорщики, матерщинники, выпивохи, стали впоследствии знаменитыми людьми: наш Женька Думарский читал почетный курс лекций в Сорбонне, и труды его изучались на американских математических кафедрах; когда наш пианист давал концерты, люди за квартал от консерватории спрашивали: «Нет ли лишнего билетика?», а когда Тедька, ставший сорокапятилетним Теодором, дебютировал в Нью-Йорке, зал Карнеги-Холл стоя приветствовал его. Иван «шашнадцать лет не спамши с бабой» стал главным конструктором в гигантском станкостроительном объединении. Сотни молодых инженеров разрабатывали его идеи. Он был награжден многими орденами, стал многократным лауреатом Сталинской, а впоследствии и Ленинской премий, два-три раза в год он летал специальными самолетами на европейские и заокеанские конгрессы и конференции. Я уверен, что Абрамео тоже стал бы выдающимся человеком, знаменитым деятелем, но жизнь его прервалась, он погиб в 1937 году. Вот и Миша Семенов, наш запевала, оглушавший всех песней: «Ах, зачем ты меня целовала, жар безумный в груди затая…», – теперь уже академик, а Дом ученых недавно устроил выставку его картин, и профессионалы-художники высоко оценили Мишины степные пейзажи.
Стал в конце концов известен и я, не как химик, к сожалению.
Единственный человек в нашей компании, не имевший фосфора и соли, не блиставший в университетских аудиториях, был Давид Абрамович Кругляк.
Он и я учились на химфаке, вместе отрабатывали количественный и качественный анализ, вместе ходили в студенческие столовые. У Кругляка имелась комната на Садово-Самотечной. Когда-то в начале нашего знакомства я зашел к нему за книгой – комнатка была чистенькая, уютная, с ковриком, с книжной полочкой. Мне ужасно понравилось у Кругляка. Он, видимо, обрадовался тому, что я зашел к нему. Я сидел на диванчике, а Кругляк пододвинул ко мне ломберный столик и угощал меня чаем, спрашивал, не дует ли от окна, предлагал сварить яйцо всмятку.
Я стал бывать у него, мы вместе готовились к экзаменам. Иногда я оставался у него ночевать, и утром, когда я мылся на обледеневшей кухне, Кругляк уже успевал подмести пол, выветрить табачный и прочий дух, принести из магазина свежий чурек, заварить чай.
Как– то я рассказал о Кругляке своим друзьям и предложил устроить у него очередную субботу, и мои насмешливые, умные и привередливые друзья хорошо отнеслись к моему сокурснику. Он им понравился. А ведь многочисленные попытки ввести в нашу компанию новых людей обычно кончались неудачно -мы осмеивали и дружно забраковывали новых кандидатов. Но, конечно, мы понимали, что Кругляк человек без искры божьей. У Рабиндраната Тагора есть такие строки: «О, великая даль, о, пронзительный зов твоей флейты». Нам было ясно, что флейта не зовет Кругляка в великую даль.
Интегралы ему не давались. Выводы законов термодинамики он заучивал механически, а излагая проштудированные страницы, обычно говорил: «Не сбивай меня вопросами».
Но мы нравились ему вовсе не потому, что были белыми воронами. Он был гостеприимным хозяином вовсе не потому, что ему импонировали аристократы студенческого духа. Он был не дурак выпить. У него имелось много знакомых девиц, но это не были студентки.
Он любил часто произносить слова «прекрасно», «прекрасное». Об участниках наших суббот он говорил: «Какие прекрасные люди». И о колбасе в университетском буфете он сказал, блестя карими яркими глазами: «Прекрасная».
Он происходил из очень бедной еврейской семьи, отец его был лесником в Полесье, брат пекарем, сестры портнихами. Все они плохо говорили по-русски, картавили и пели, и мне нравилось спокойное достоинство Кругляка, когда он знакомил с москвичами и ленинградцами своих родных. Ему не приходило в голову стесняться их местечковой простоты.
Хотя я его знал лишь по совместным занятиям в университете и хотя, казалось, он был из малознакомой, как говорится, не моей среды, я, не колеблясь, в час денежной прорухи обратился прежде всего к нему. А как-то ночью, опоздав на электричку (я жил в то время за городом – в Вешняках), я вдруг оказался без ночлега и, стоя на Манежной площади, решал – к кому пойти ночевать; решал недолго – пошел к Кругляку.
Однажды, в воскресный день, я и Абрамео устроили розыгрыш, невероятно глупый и хулиганский. Абрамео обзвонил всех наших друзей и сообщил, что на меня напали бандиты, раздели меня, избили и что я пришел к нему на службу, в редакцию газеты, в нижнем белье, босой, с окровавленной головой. В редакции Абрамео не занимал должности редактора, а состоял ночным сторожем, и, естественно, мое положение было плохое – отлучиться Абрамео не мог ни на минуту, а через считанные часы в редакцию начнут приходить сотрудники. «Ребята, выручайте», – говорил Абрамео и вешал трубку.
Пришли все; первым с большим узлом пришел Кругляк.
К его приходу я лег на диван, Абрамео закрыл меня газетами, а на моем лбу в виде повязки была закреплена полоса белой бумаги, картинно забрызганная красными чернилами. На этой бумаге была сделана крайне непристойная оскорбительная надпись. Кругляк, увидя меня, бросил на пол узел и подбежал к дивану, наклонился надо мной. Естественно, он прочел надпись, она была адресована ему.
Я и Абрамео катались по полу. Затем мы стали разбирать принесенное Кругляком барахло. И снова мы катались по полу – зимнее рваное пальто кругляковского папаши, подшитые черные валенки, меховая потертая шапка, новый костюм Кругляка; костюм был хороший, но летний, однако. Все нас необычайно смешило. Каждому вновь пришедшему мы показывали принесенное Кругляком барахло, и все снова начинали хохотать.