— Мне сказали о ней только в самых общих словах, как о горячке, — сказал я.
— И я не могу ничего прибавить, чтобы определить ее точнее, — ответил Эзра Дженнингс. — От начала и до конца болезнь не принимала какой-либо определенной формы. Не теряя времени, я послал за двумя медиками, приятелями мистера Канди, чтобы узнать их мнение о болезни. Они согласились со мною, что она серьезна, но относительно лечения наши взгляды резко разошлись. Основываясь на пульсе больного, мы делали совершенно разные заключения. Ускоренное биение пульса побуждало их настаивать на лечении жаропонижающим как единственном, которого следовало держаться. Я же, со своей стороны, признавая, что пульс ускоренный, указывал на страшную слабость больного как на признак истощенного состояния организма, а следовательно, и на необходимость прибегнуть к возбудительным средствам. Оба доктора были того мнения, что следует посадить больного на кашицу, лимонад, ячменный отвар и так далее. Я бы дал ему шампанского или виски, аммиаку и хинина. Важное расхождение во взглядах, как видите, и между кем же? Между двумя медиками, пользующимися общим уважением в городе, и пришельцем, всего лишь помощником доктора! В первые дни мне не оставалось ничего другого, как покориться воле людей, поставленных выше меня. Между тем силы больного все более и более слабели.
Я решился на вторичную попытку указать на ясное, неоспоримо ясное свидетельство пульса. Быстрота его не уменьшилась нисколько, а слабость возросла. Докторов оскорбило мое упорство. Они сказали:
— Мистер Дженнингс, или мы лечим больного, или вы. Кто же из нас?
— Господа, — ответил я, — дайте мне пять минут на размышление, и вы на свой ясный вопрос получите не менее ясный ответ.
По истечении назначенного срока решение мое было принято.
— Вы положительно отказываетесь испробовать лечение возбуждающими средствами? — спросил я.
Они отказались в немногих словах.
— Тогда я намерен немедленно приступить к нему, господа.
— Приступайте, мистер Дженнингс, и мы тотчас откажемся от дальнейшего лечения.
Я послал в погреб за бутылкою шампанского и сам дал больному выпить добрых полстакана. Доктора молча взяли свои шляпы и удалились…
— Вы взяли на себя большую ответственность, — заметил я. — Будь я на вашем месте, я, наверное, уклонился бы от нее.
— Будь вы на моем месте, мистер Блэк, вы бы вспомнили, что мистер Канди взял вас к себе в дом при обстоятельствах, которые сделали вас его должником на всю жизнь. На моем месте вы, видя, что силы его угасают с каждым часом, решились бы скорее рискнуть всем, чем дать умереть на своих глазах единственному человеку на свете, оказавшему вам поддержку. Но думайте, чтобы я не сознавал ужасного положения, в которое себя поставил.
Были минуты, когда я чувствовал всю горечь своего одиночества и страшную ответственность, лежащую на мне. Будь я человек счастливый, будь жизнь моя исполнена одного благополучия, кажется, я изнемог бы под бременем обязанности, которую на себя возложил. Но у меня не было счастливого прошлого, на которое я мог бы оглянуться, не было того душевного спокойствия, с которым я мог бы перенести настоящую мучительную неизвестность, — и я мужественно боролся до конца. Для необходимого мне отдыха я выбирал часок среди дня, когда состояние больного несколько улучшалось. Все же остальное время дня я не отходил от его кровати, пока жизнь его находилась в опасности. К заходу солнца, как всегда бывает в подобных случаях, начинался обычный при горячке бред. Он продолжался с перерывами всю ночь и стихал в опасные часы раннего утра, от двух до пяти, когда жизненные силы даже самых здоровых ослабевают до последней степени.
В те часы смерть пожинает наиболее обильную, человеческую жатву. Тогда я вступил со смертью в борьбу за лежащего на одре ее больного, отбивая его у нее. Я ни разу не уклонился от принятого мною метода лечения, ради которого рисковал всем. Когда не хватало вина, я прибегал к виски. Когда другие возбуждающие средства утрачивали свое действие, я стал удваивать дозу. После длительной неизвестности (которую молю бога не посылать мне никогда более в жизни) настал день, когда слишком частый пульс постепенно стал становиться реже и ритмичнее. Тогда я понял, что спас его, и сознаюсь, мне изменила моя твердость. Я опустил исхудалую руку бедного больного на постель и зарыдал. Истерический припадок, мистер Блэк, ничего более! Физиология говорит, и говорит справедливо, что некоторые мужчины наделены женской конституцией, — я в их числе!
Это беспощадно трезвое научное оправдание своих слез он высказал тем же спокойным и естественным тоном, каким говорил до сих пор. Голос и манера его от начала до конца изобличали особенное, почти болезненное опасение возбудить к себе участие.
— Вы меня спросите, зачем я докучаю вам этими подробностями, — продолжал он. — Я не вижу другого способа подготовить вас надлежащим образом к тому, что мне предстоит сказать. Теперь вы знаете в точности мое положение во время болезни мистера Канди, и вы тем легче поймете, как остро я нуждался в то время в чем-нибудь, способном доставить мне хотя бы некоторое душевное облегчение. Несколько лет назад я начал в свободные часы писать книгу, предназначенную для моих собратьев по профессии, — книгу о сложных и затруднительных проблемах заболеваний мозга и нервной системы. Моя работа, вероятно, никогда не будет закончена и, уж конечно, не будет издана. Тем не менее она мне была другом в долгие одинокие часы; она же помогла мне скоротать время — время мучительного ожидания и бездействия — у кровати мистера Канди. Я, кажется, говорил вам, что у него был бред? Я даже определил время, когда он начинается, если не ошибаюсь?
— Да, вы говорили об этом.
— Ну, так я как раз дошел тогда в своей книге до отдела, посвященного именно бреду такого рода. Но стану утруждать вас подробным изложением своей теории по этому вопросу и ограничусь только тем, что для вас представляет интерес в настоящем случае. С тех пор, как я практикую, я не раз сомневался, можно ли сделать вывод, что при бреде потеря способности связной речи доказывает потерю способности последовательного мышления.
Болезнь бедного мистера Канди давала мне возможность выяснить свои сомнения. Я владею стенографией и легко мог записывать отрывистые фразы больного точь-в-точь так, как он их произносил. Понимаете вы теперь, мистер Блэк, к чему я все это веду?
Я понимал очень ясно и ожидал, что он скажет далее, едва переводя дух от напряженного внимания.
— В разное время и урывками, — продолжал Эзра Дженнингс, — я расшифровал мои стенографические заметки, оставив большие промежутки между отрывистыми фразами и даже отдельными словами, в том же порядке, как их бессвязно произносил мистер Канди. В результате я поступил со всем этим почти так, как поступают, разгадывая шарады. Сначала все представляется хаосом, по стоит только напасть на руководящую нить, чтобы все привести в порядок и придать всему надлежащий вид. Действуя сообразно с этим планом, я восполнял пробелы между двумя фразами, стараясь угадать мысль больного.
Я переправлял и изменял, пока мои вставки не встали на место после слов, сказанных до них, и так же естественно не примкнули к словам, сказанным вслед за ними. Результат показал, что я не напрасно трудился в эти долгие мучительные часы и достиг того, что мне казалось подтверждением моей теории. Проще говоря, — когда я связал отрывочные фразы, я убедился, что высшая способность — связного мышления — продолжала свою деятельность у пациента более или менее нормально, в то время как низшая способность — словесного изложения мысли — была почти совершенно расстроена.
— Одно слово! — перебил я его с живостью. — Упоминал ли он в бреду мое имя?
— Вы сейчас услышите, мистер Блэк. Среди моих письменных доказательств вышеприведенного положения — или, вернее, в письменных опытах, сводящихся к тому, чтобы доказать мое положение, — есть листок, где встречается ваше имя. Почти целую ночь мысли мистера Канди были заняты чем-то общим между вами и им. Я записал бессвязные его слова в том виде, в каком он говорил их, на одном листе бумаги, а на другом — мои собственные соображения, которые придают им связь. Производным от этого, как выражаются в арифметике, оказался ясный отчет: во-первых, о чем-то, сделанном в прошедшем времени; во-вторых, о чем-то, что мистер Канди намеревался сделать в будущем, если бы ему не помешала болезнь. Вопрос теперь в том, представляет ли это или нет то утраченное воспоминание, которое он тщетно силился уловить, когда вы его навестили сегодня?
— Не может быть сомнения в этом! — вскричал я. — Пойдемте тотчас и посмотрим бумаги.
— Невозможно, мистер Блэк.
— Почему?
— Поставьте себя на мое место, — сказал Эзра Дженнингс. — Согласились бы вы открыть другому лицу, что высказал бессознательно во время болезни ваш пациент и беззащитный друг, не удостоверившись сперва, что подобный поступок ваш оправдывается необходимостью?