— Выходит, что так.
— Но вы-то сами будете стоять с нами до конца?
— О, разумеется.
— Что ж, тогда, значит, ничего существенного мы не утратили. Празднество может продолжаться. — Высказал доктор Фе это вежливо, но при расставании тяжело вздохнул.
Скотт-Кинг взобрался по истершимся ступеням крепостной стены и, усевшись в одиночестве под апельсиновыми деревьями, принялся наблюдать, как заходит солнце.
В гостинице в тот вечер царило спокойствие. Филателистов собрали и увезли на телегах прочь: они молчаливо и угрюмо отбыли в неизвестном направлении подобно перемещенным лицам, попавшим в бездушную коловерть «социальной инженерии». Шестеро раскольников из числа членов группы отправились вместе с ними за неимением другого средства передвижения. Остались только швейцарец, китаец, перуанец и аргентинец. Они ужинали вместе, молча (не имея общего языка), но в добром расположении духа. Доктор Фе, доктор Антонич и Поэт ужинали за соседним столиком, тоже молча, но скорбно.
На следующий день грузовик доставил заплутавшее скульптурное изображение, и на завтра было назначено открытие памятника. Скотт-Кинг провел время с удовольствием: изучал ежедневные газеты — все, как одна, подтверждая предсказание мисс Бомбаум, на видных местах поместили большие фотографии с церемонии у Национального монумента — и старательно пытался извлечь смысл из передовой статьи по этому поводу; ел, дремал; побывал в городе, где посетил прохладные и ярко сияющие церкви; составил речь, которую, как ему сказали, предстояло завтра произнести. Доктор Фе, когда они встречались, проявлял сдержанность, подобающую человеку изысканных чувств, который, поддавшись эмоциям, слишком многое раскрыл в себе. Это был счастливый день для Скотт-Кинга.
Но не для его коллег. Два страшных несчастья обрушились на них, пока он купался в удовольствиях. Швейцарский профессор и китаец отправились вместе немного покататься в горах. Компанию их скрепляли соображения скорее экономии, нежели взаимного расположения. Назойливый гид, невосприимчивость к изыскам западной архитектуры, выгодная на первый взгляд цена, ожидание прохлады морского бриза, великолепие обширных видов, маленький ресторанчик — все это решило дело. Когда же вечером они не вернулись обратно, судьба их была ясна.
— Им следовало бы посоветоваться с доктором Фе, — убеждал Антонич. — Он выбрал бы более подходящую дорогу и нашел бы для них сопровождение.
— Что с ними станется?
— С этими партизанами ничего не поймешь. Многие из них ребята достойные и старомодные — отнесутся к ним гостеприимно и будут ждать выкупа. Но есть и такие, что лезут в политику. Если наши друзья к таким попались, то, боюсь, их непременно убьют.
— Мне этот швейцарец не нравился.
— И мне тоже. Кальвинист. Однако министерству не доставит удовольствия, если его убьют.
В судьбе южноамериканцев романтики было меньше. Полиция забрала обоих во время обеда.
— По-видимому, они не были аргентинцем и перуанцем, — пояснил доктор Антонич. — Даже студентами не были.
— А что они натворили?
— Я так думаю, что на них донесли.
— Вид у них был, несомненно, злодейский.
— Да-да, я так думаю, ребята они были отчаянные: шпионы, биметаллисты, — кто их разберет? В наши дни значение имеет не то, за что донесли, а кто именно на тебя донес. По-моему, это сделал кто-то из высокопоставленных, иначе доктор Фе сумел бы отложить это дело до окончания нашей маленькой церемонии. Ну или влияние его идет на убыль.
Так что в конечном счете (и это, правду сказать, было самым подходящим) один только голос прозвучал в честь Беллориуса.
Статуя — когда наконец-то, после многих безуспешных рывков за регулирующий шнур, освободилась от покрывала и предстала под жгучим нейтралийским солнцем свободно, каменно-холодно, пренебрежительно-бесстыдно, в то время как народ попроще кричал «ура!» и, по своему обыкновению, швырял рвущиеся петарды под ноги людям благородным, голуби в большой тревоге затрепетали в вышине, а оркестр всей мощью ударил вослед запевным трубам, — повергла в ужас.
До наших дней не сохранилось ни одного прижизненного изображения Беллориуса. Ввиду их отсутствия Министерство отдыха и культуры провернуло коварное дельце. Фигура, ныне столь откровенно представленная взору, долгие годы лежала во дворе какого-то дворца. Создали ее в век свободного предпринимательства для надгробия какого-то торгового магната, чье состояние — как выяснилось после его смерти — оказалось призрачным. Это не был Беллориус, это не был торговый принц-обманщик, это не был даже однозначно выраженный мужчина, это на человека-то едва походило, это представляло, наверное, одну из добродетелей.
Скотт-Кинга ошеломило бесчинство, невольно содеянное им на этой милостивой площади. Увы, речь свою он уже произнес, и речь эта имела успех. Он говорил на латыни, и слова его шли от сердца. Он уже высказал, что растерзанный и озлобленный мир в этот день объединился, отдаваясь величественной идее Беллориуса, перестраивая самого себя сначала в Нейтралии, а затем во всех устремленных народах Запада на основах, которые столь прочно заложил Беллориус. Он уже провозгласил, что в этот день они зажигают свечу, которой, по милости Божьей, не угаснуть никогда.
А после выступления пришел черед несусветного обеда в университете. А после обеда он был посвящен в Почетные доктора наук по международному праву. А после посвящения его посадили в автобус и повезли — вместе с доктором Фе, доктором Антоничем и Поэтом — обратно в Белласиту.
Путешествие по прямой дороге едва заняло пять часов. Еще не было полуночи, когда они выкатили на великолепный бульвар столицы. В дороге говорили мало. Когда автобус поравнялся с министерством, доктор Фе сказал:
— Итак, наша маленькая экспедиция окончена. Могу только надеяться, профессор, что вам она доставила хотя бы частичку того же удовольствия, что и нам. — Он протянул руку и улыбнулся, стоя под дуговым фонарем.
Доктор Антонич с Поэтом собрали свой скромный багаж и попрощались:
— Доброй ночи. Доброй ночи. Мы отсюда пешком пройдем. Такси такие дорогие: после девяти вечера действует двойной тариф.
Они ушли. Доктор Фе поднимался по лестнице в министерство, приговаривая:
— Снова за работу. Меня срочно вызвали для доклада шефу. Мы работаем допоздна в Новой Нейтралии.
Не было никакой скрытности в его восхождении по ступеням, но восходил он быстро. Скотт-Кинг догнал его, когда доктор собирался входить в лифт.
— Но позвольте: мне-то куда?
— Профессор, наш скромный город — ваш. Куда вы хотели бы направиться?
— Ну, я полагаю, что должен направиться в гостиницу. Раньше мы были в «Ритце».
— Уверен, вам будет там очень удобно. Попросите швейцара вызвать вам такси, только смотрите, как бы таксист не содрал с вас лишнего. Двойной тариф — и не более того.
— Но завтра-то мы увидимся?
— Надеюсь, что не раз.
Доктор Фе склонил голову, и двери лифта закрылись, скрывая и его поклон, и его улыбку.
Было в его поведении нечто большее, нежели сдержанность, подобающая человеку изысканных чувств, который, поддавшись эмоциям, слишком многое раскрыл в себе.
IV
— Официально, — произнес мистер Гораций Смадж, — мы даже не знаем о том, что вы здесь находитесь.
Он глянул на Скотт-Кинга сквозь шестиугольные стекла очков через ящик для бумаг и повертел новомодную авторучку; из его нагрудного кармашка торчало множество карандашей, а лицо, казалось, выражало, что в любой момент может зазвонить один из стоявших на столе телефонов по делу, неизмеримо более важному, чем то, какое в данный момент обсуждалось. Он работает на целый свет, подумал Скотт-Кинг, как тот клерк, что распределяет продукты в канцелярии Гранчестера.
Жизнь Скотт-Кинга протекала вдали от посольских зданий, но однажды, много-много лет назад, его пригласили в Стокгольме на обед (по ошибке, вместо кого-то другого) в британское посольство. Сэр Самсон Куртенэ в то время был chargé d’affaires,[152] и Скотт-Кинг с признательностью вспоминал атмосферу невозмутимой благожелательности, какой оказался окружен он, неоперившийся студент-выпускник, там, где ожидали министра правительственного кабинета. Сэр Самсон не далеко продвинулся на своем поприще, зато по крайней мере для одного человека, для Скотт-Кинга, остался непреложным образцом английского дипломата.
Смадж был не таким, как сэр Самсон: его взрастили более суровые обстоятельства и более близкая к нам по времени теория государственной службы. Никакой дядюшка не замолвливал в верхах банальное словцо за Смаджа — нынешнее положение второго секретаря посольства в Белласите доставили ему честный, упорный труд, ясная голова в экзаменационной аудитории и подлинная страсть к коммерческой географии.