Что вам сказать, мой дорогой друг? Восемнадцать симфоний, семнадцать концертов я охотно отдам за одну ее еврейскую песенку. Или послушали бы вы, например, как она поет арии всех знаменитых канторов мира – Ниси Бельзера, Сироты. И каких, каких только арий известнейших канторов она не исполняет! Она может вам спеть молитву «За грехи наши» либо «Ты помнишь, господи» со всеми тонкостями и канторскими выкрутасами и притом так чудесно, так сладостно, что растаешь от удовольствия. Что говорить, чародейка! А послушали бы вы, как она тараторит по-немецки, по-французски. А если вам угодно по-английски, – с удовольствием! Что и говорить, девушка каких мало! Ну, сами скажите, как не любить такую? Одна только беда: она немножко злючка. Ой, злючка! С ней надо всегда быть начеку, каждое свое слово взвешивать. Не так скажешь, не так взглянешь, – жизни потом не будешь рад! Порох! Мы с женой уж конечно остерегаемся, поддакиваем ей во всем. Ради сына, конечно… Слава богу, что он нашел свое счастье, хотя с другой стороны, если рассудить здраво, он мог достигнуть гораздо большего. Магнаты были бы счастливы, если бы он породнился с ними. Золотом бы меня осыпали. Но пропало! Видно, так суждено. Суженого, как говорят, конем не объедешь. Дай бог, чтобы скорее можно было глядеть и не наглядеться, не нарадоваться на их счастье… Пока еще не о чем говорить, решительно не о чем. Любовь… и больше ничего! Жаль, дорогой друг, что вас тут нет. Будь вы рядом, мы бы уж наговорились вдоволь. День и ночь мы бы с вами сидели вдвоем, и я бы вам рассказывал, рассказывал, без конца бы рассказывал об этой парочке. Это, скажу я вам, целый мир, и в нем свои миры и мирки. Но я вынужден закончить письмо, потому что звонят к обеду, приглашают к столу, а кушать, доложу я вам, на пароходе хочется невероятно как! Аппетит у публики, не сглазить бы, такой, что пока дождешься желанного звонка, два раза перекусишь у себя в каюте. Да, жаль, от души жаль, что вас нет на пароходе. По приезде в Нью-Йорк я, с божьей помощью, напишу вам еще подробнее. Дай боже прибыть благополучно па место! А пока будьте здоровы и пишите почаще. Письма отправляйте по моему нью-йоркскому адресу, который я помещаю ниже.
Ваш преданный друг
Меер Стельмах.
Главное забыл: один пункт вставил американский гусь в контракт, такой пунктик, что из-за него чуть не расстроилось все дело. А именно? Нет, вы только послушайте, на что способен американец: он потребовал, чтобы ни Гриша, ни Роза без его ведома ни с кем не общались в Америке. То есть, если они хотят кого-нибудь принять, он должен знать, кого именно. Хотят они пойти куда-нибудь, он должен знать, куда. Даже если им будут присылать письма, он должен знать, откуда им пишут. Как вам это понравится? Я, конечно, долго колебался, но в конце концов подписал контракт со всеми пунктами. Однако последний пункт я скрыл от детей, потому что если Роза, не дай бог, узнает о нем, она, конечно, устроит скандал на весь мир. Поэтому прошу вас: об этом никому ни слова! Другому я бы не доверился, но вам – какой может быть разговор?
Меер Стельмах».
Глава 40.
Шолом-Меер Муравчик – своему другу Альберту Щупаку
«Дорогой друг Альберт, я пишу тебе это письмо и с тем сообщаю, что я, слава богу, в Лондоне второй раз уже, а как ты в Одессе, я и пишу тебе в Одессу, чтобы ты знал, Альберт, что дела мои очень плохи, дальше некуда, все идет кувырком, шиворот-навыворот, не везет, хоть разорвись. Я уже и сам жалею и червь меня точит, почему я тогда не поехал с тобой вместе обратно домой, но теперь уже пропало, потому черт меня попутал. Такая мне, видно, выпала доля, чтобы терпеть и мучиться, вот я и застрял спервоначалу в Вене, а после в Париже, и теперь я в Лондоне, – все ради нашей красотки. Думал, схвачу журавля в небе, а в конце концов схватил простуду и получил кукиш под нос. С того времени, как она приехала из Италии, она так нос задрала, что не подступись. Шутка ли, Роза Спивак! Меня чуть кондрашка не хватил, когда я услыхал ее пенье, дай мне, боже, столько счастья и удач! А поет она, Альберт, так, что ни ты, ни твоя бабушка, ни твоя прабабушка никогда и во сне не слыхивали ничего похожего. А с каким почетом ее всюду встречают, а какие на ней брильянты! А ее выезд! Поглядел бы ты только, ты трижды зарыл бы себя живьем в землю. А кто тебе виноват, что ты обходился с ней, как идиот, а из-за тебя я тоже остался, как рак на мели, чуть с голода не сдох. На мое счастье в Париже есть еврейский театр и директором там Ваксман, препротивный человек, и труппа у него, – дай ему бог такое счастье! Я с трудом заработал несколько грошей и – марш в дорогу! – опять в Лондон. Что же оказывается? Мыльный пузырь! Она уже в Антверпене и Брюсселе, – надо ехать в Антверпен и Брюссель, а нитки все вышли, ехать не на что. Что делать? Я заложил свой чемоданчик в Лондоне у одного зверюги, Кламером его зовут, он содержит там кафе-ресторан. И вот прихожу я за чемоданом – и что же!.. Кламера нет, черт его понес в Америку. А Роза еще вперед уехала в Америку, знаешь с кем? С сынишкой нашего Меера Стельмаха – с его Гришей. Она поет, он играет, а денег у них куры не клюют; столько загребают, что дай нам боже обоим заработать столько за три месяца, сколько им перепадает за один вечер. А для меня это прямо зарез, что Кламера нет, потому в чемоданчике у меня лежат очень важные бумаги, знаешь какие? Письма Розы. Читать-то их я не читал, но смекаю, что Розе они страсть как нужны, потому она пишет, чтобы я непременно раздобыл эти письма, а за деньгами дело не станет. И скажи, пожалуйста, до чего не везет! На мою беду ее письмо провалялось раньше три месяца у Ваксмана, холера бы его задушила! Я хотел заехать ему в физиономию, набить ему морду, да боялся, что он мне не заплатит заработанных денег. Подумай только, как все летит вверх тормашками. Черт меня занес в Лондон как раз тогда, когда они все разъехались, растаяли, как соль в воде. Теперь спрашивается, что мне делать, у кого просить помощи, к кому мне обратиться, как не к тебе, мой дорогой Альберт, и с тем прошу тебя, выручай, брат, спаси меня от позора и вышли ради бога как можно скорее сюда в Лондон – вот тебе мой адрес – одну сотнягу, чтобы я мог как-нибудь дотащиться до Америки. Там уж я не беспокоюсь, только бы мне добраться до этого шута горохового и отобрать мой чемоданчик с бумагами. Ты же знаешь, я честно заслужил у тебя не то что одну сотнягу, а куда больше. Помни же, Альберт, не будь тем, что хрюкает, и вышли мне непременно как можно скорее эти несколько грошей.
Я тебе до сих пор не докучал просьбами, потому надобности не было, но теперь у меня нужда: надо ехать в Америку. Моя сестра уже давно там. И могу тебя уверить, Альберт, что твои деньги я тебе, с божьей помощью, верну, да еще с большим спасибо в придачу, дай мне боже столько счастья и удач! мне, слава богу, чужих денег не надо, а как будешь мне писать, отпиши обо всем подробно, как там у тебя дела, подходящая ли у тебя труппа, какие пьесы идут у нас в Одессе, и как у вас теперь с разрешением, и как поживает вся остальная братва. Гоцмаха помнишь? Он, слыхать, теперь в Лондоне с собственной труппой. Что ты на это скажешь? Говорят, он тяжело болен, лежит в постели. Я его ненавижу, как благочестивый еврей свинину, но, леший его побери, надо пойти его проведать. И с тем будь здоров! С полным высоким уважением,
Шолом Меер-Муравчик».
Глава 41.
Альберт Щупак – Шолом-Мееру Муравчику
«Глубокоуважаемый друг Шолом-Меер!
Все мои дурные сны за прошлую и позапрошлую ночь – на твою голову! Ты что, с ума спятил или мозги у тебя помутились? Что значит, я втяпаю живые деньги в мертвое дело? Сотняги буду тебе посылать! Я только того и ждал. Единственный ты у меня сынок, что ли? Или сотняги у меня в огороде растут? Чтоб мне так иметь тебя своим папашей, как у меня есть сотняги, потому что всякий, кому не лень, норовит выманить у меня денежки. Рвут, тащат, за полы хватают, со всех сторон так пристают, что у меня кости трещат. Я еще не пришел в себя от прежних передряг, – так на вот тебе! С каждым днем все новые и новые напасти. Но ни на кого у меня так сердце не кипит, как на канторскую дочку, из-за нее ты меня втянул в болото, потому что она не только стоила мне кучу денег, чуть меня по миру не пустила, но еще так оскорбила меня тогда в присутствии моего друга Меера Стельмаха, подпаском меня назвала. Пусть бы лучше назвала меня вором, разбойником, бандитом, грабителем с большой дороги, последними бы словами обругала, – меня бы это так не задело, как слово подпасок. Я этого ей никогда в жизни не прощу, даже когда буду лежать на полу ногами к двери. А что ты собираешься в Америку, это дело, и я готов участвовать в расходах, но, конечно, не целой сотнягой, потому что у меня таких денег нет. И посылаю деньги только с уговором: я вкладываю в это письмо ее расписки, которые у меня сохранились, – авось тебе удастся выцарапать у нее немного денег в счет долга, который она мне осталась должна. И ежели она в самом деле столько зарабатывает, сколько ты пишешь, почему ей не вернуть мне убытки, которые она мне причинила тем, что так вдруг взяла и ушла и ищи-свищи? Я уж ей прощаю проценты, я готов, коли на то пошло, простить даже «подпаска». Не такой я человек, сохрани боже, чтобы долго держать злобу в сердце. А тебе пусть господь поможет и пошлет тебе счастье и удачу, – ты же знаешь, я тебе, сохрани боже, не враг. Там, говорят, золотая страна. И время от времени пиши письма не так, как до сегодня, – то молчал, как покойник, то вдруг «тыц тоби дурень», то есть «вошел Аман» [104], что означает по «толкованию мудрецов», «черт его принес»! Почему ты, мошенник, сразу не написал, а ждал до последней минуты? Быть может, немного раньше я, чего доброго, мог выслать целую сотнягу, но теперь не могу, бог мне свидетель, больше полусотни никак не могу, потому что конкуренция страсть какая, а расходы и того больше, и всякий раз подворачивается тебе новая напасть и новая чертовщина. И когда господь тебе поможет, ты, надо надеяться, вернешь мне долг, потому что мне денежки нелегко достаются, один бог мне свидетель, с каким трудом наживается каждая сотня целкачей. Когда ты встретишься с этой самой, напомни ей и бульончик, и конфеты, и шоколад, и отдельные купе в вагонах второго класса, и новые платья, что я ей каждый раз покупал. Она же меня до ниточки обобрала. Счастье мое, что я кое-как добрался до Одессы, на мою старую родину, здесь когда-то у меня дела шли как по маслу, то есть собственно я и теперь бы не жаловался, если б не конкуренция, – три театра в одном городе. Но мой театр лучше всех, потому что у меня собственный хедер, с собственными клакерами, все на жалованье. Одна только беда, что у нас тут три труппы и времена очень тяжелые, а холера гуляет по городу, да еще с чумой на закуску, а «барин» [105] здесь в Одессе – сущий Аман [106], хуже холеры и чумы вкупе. Все же я тут делаю самые лучшие сборы. «Еврейская изюминка», слава богу, не сходит со сцены, а «Хинка-Пинка» тоже товарец хоть куда, да и «Велвеле ест компот» тоже лакомое блюдо, объедение! А разрешений я получаю сколько угодно и, слава богу, я здесь в Одессе пользуюсь почетом и занимаю положение в обществе, выкупил свои брильянты и имею женушку – на зависть всему свету, черт бы его батьку взял! И мог бы уже обзавестись семейным домком, ежели бы не вечные напасти, которые неотвязно гонятся за мной, преследуют меня по пятам, так что иной раз даже за свою жизнь нельзя быть спокойным, а врагов у меня хоть отбавляй, и всякий раз является кто-нибудь к моей жене, к теперешней то есть, и шепчет ей разные небылицы, разводит турусы на колесах, будто у меня за границей есть полюбовница, канторская дочка, и я будто бы трачу на нее целое состояние, и изволь-ка оправдываться, холера им в бок! Полюбовницу выдумали, этого еще недоставало!