— Ну, Януш? — спросил Эдгар. — Скажи прямо, как тебе понравились мои песни.
Януш сел на свободный стул и, глядя на сплетенные пальцы, задумался.
— Знаешь, — начал он, помолчав, — я скажу тебе правду. Мне эти песни ничего не говорят.
— О боже, Януш! — воскликнула Зося, опускаясь на кушетку рядом с Эльжбетой.
— Что ты имеешь в виду? — абсолютно спокойно, но холодно спросил Эдгар.
Мальский просто обомлел. Остановившись посреди комнаты, он вытащил свои ручонки из карманов и размахивал ими, не в силах выдавить из себя ни звука, словно человек, который никак не может чихнуть.
— Сейчас объясню, — раздумчиво продолжал Януш и, подняв взгляд, медленно обвел им собравшихся. Только теперь поняв по их лицам, что говорит не то, что нужно, он осекся и растерянно замолчал. — Похоже, что я вас озадачил. Ну, ничего. Я постараюсь объяснить, что это отнюдь не отрицание достоинств Эдгара…
— Не сомневаюсь, — иронически заметил Эдгар.
— Ни в коей мере. Но я имею в виду вот что…
Януш вновь задумался, глядя на сплетенные пальцы.
— Для меня не безразлично, — продолжал он, — насколько искренен был композитор, создавая свое произведение. Знаешь, Эдгар, — произнес он совсем другим тоном, — я как-то видел твою фотографию в одном из американских журналов, — тут он невольно взглянул на миссис Доус. — Ты на ней так задушевно улыбался, и в руке у тебя была маргаритка, ну прямо вылитая картина эпохи Ренессанса! Мне это показалось ужасным — и эта поза и этот цветок! Что-то такое неискреннее, неправдивое, ненастоящее. Так вот и в новых твоих песнях, нет ли там чего-нибудь от этой маргаритки?
Он еще раз обежал глазами собравшихся и вновь увидел на их лицах смятение.
— Неужели с вами нельзя говорить искренне?
Мальский наконец-то обрел дар речи.
— А зачем? На что нужна ваша искренность?! — патетически воскликнул он, стоя перед Янушем. — Какое кому дело до вашей искренности? Это только покойный Рысек вечно твердил об искренности…
— Почему ты все время вспоминаешь Рысека? — шепнул Эдгар.
— Выходит, мне и сказать ничего нельзя? — обиделся Януш.
— Отчего же, — продолжал хорохориться Артур, — только никому это не нужно. Так об Эдгаре говорить нельзя! Нельзя!
— Но что это за запреты? Что значит «нельзя»? Почему? — спросил Мышинский.
Эдгар только улыбался и, покуривая, разглядывал носки туфель. Эльжбета недоуменно смотрела то на Януша, то на брата своими выпуклыми глазами.
— Я ничего не понимаю, — твердила она. — В чем дело? Чего он хочет от тебя, Эдгар? — И наконец, обратившись к Янушу, прямо спросила: — Тебе не нравятся эти песни? Но ведь они такие красивые!
— Красивые, это верно, — согласился Януш, — только я иначе понимаю красоту.
— Ты все такой же оригинал, — неожиданно вставила Ганя Доус, и Зося с удивлением взглянула на нее.
В этот момент ворвался Керубин Колышко. По одному его виду стало ясно, что на концерт он опоздал, влетел сюда прямо с улицы и потому не может еще понять, исполнялись уже песни на его слова или еще нет. Здороваясь, он все ждал, что кто-нибудь заговорит и тем самым облегчит его положение, но никто не заговорил, и тогда он пошел на риск.
— Чудесно, чудесно, пани Эльжбета! — воскликнул он, целуя певице руку.
Все улыбнулись, понимая, что Керубин лжет, что он не был на первом отделении, но ему все прощалось. Только Эдгар взглянул на него с иронией.
— Не стоите вы таких песен, — произнес Мальский, подавая руку Керубину, а потом отмахнулся, как будто изгоняя личность поэта из своего сознания.
Януш нахмурился, недоуменно и с растущим раздражением размышляя над тем, почему Керубину дозволено произносить столь явную ложь. Зося уловила его настроение и улыбнулась ему, по-детски, обезоруживающе. Но Януш, казалось, не заметил этой улыбки и отвернулся, слушая излияния и фальшивые восторги Керубина.
Только теперь наконец он осознал, что песни Эдгара понравились ему.
В большой комнате ловичского органиста Яжины было сыро и сумрачно. Гелена с шумом расставляла в шкафу вымытую посуду. Старик отец сидел в глубоком ободранном кресле с наушниками на голове. Концерт передавали прямо из зала. У старого Яжины был небольшой детекторный приемник и две пары наушников.
— Сейчас будут передавать песни пана Эдгара, — сказал он Гелене, которая, присев на корточки, стелила свежую бумагу на нижних полках шкафа.
Но Гелена, притворившись, что не слышит, ничего не ответила отцу, встала и, откинувшись назад, перегнулась в пояснице. Поясницу так и ломило. Целый день провела она за швейной машиной: к завтрашнему дню надо было закончить платье для жены судьи.
— Послушала бы, Геля, — робко предложил Яжина.
— Еще чего! — проворчала та. — Как-нибудь обойдусь.
И поплелась на кухню.
Хотя со смерти Рысека прошло уже столько лет, на рояле все еще стояла открытая нотная тетрадь с музыкальными набросками покойного. Яжина не смел к ней прикоснуться, а Эдгар обещал просмотреть их, да только с той поры, как умер «внучек», все никак не мог выбраться в Лович. Яжина даже написал ему раз, но ответа так и не получил.
И вот он сидел с наушниками, похожий на пса, переодетого человеком. Белые усы торчали из-под спутанных проводов. Издалека доносился до него голос диктора, объявлявшего название песен и имя автора текстов. Звучало это так, как будто читали садоводческий каталог, до того все это было незнакомо старому Яжине. Но вот донеслась музыка. Сначала ария Царицы ночи.
Старый Яжина не получил никакого образования, но от природы был человек музыкальный и потому сумел оценить чудесный голос и певческую школу Эльжбеты, и хотя приемник был плохой и музыка доносилась искаженной, вся прелесть Моцарта и совершенство исполнения были доступны для органиста. К сожалению, то, что последовало потом, глубоко его разочаровало.
Об Эдгаре он был немало наслышан от своего внука.
Два года, которые Рысек провел в Варшаве после окончания школы в Ловиче, прошли в непосредственной близости к Эдгару. Несмотря на всю свою неразговорчивость, Рысек иногда, приезжая на каникулы, все же рассказывал деду о своем учителе. Учился Рысек в консерватории, где у него были свои профессора, и все равно Эдгар оставался для него «учителем» в старом, библейском значении этого слова. Рысек помнил все, что говорил ему Эдгар, хотя и не все мог понять, а тем более передать. Но с его слов у деда сложился образ композитора, совсем отличный от образа того человека, который когда-то ел у них раковый суп и потом приезжал еще раз-другой, чтобы пригласить Гелену погулять в Аркадии.
Но теперь, когда он слушал эти четыре песни, не видя ни переполненного зала, ни белых перьев Эльжбеты, когда перед глазами у него была лишь темная, сырая и низкая комната со скудной мебелью и Гелена, которая хлопотала, нагнувшись возле низкого коричневого буфета с полированными резными колонками, — образ этот не приобретал никаких реальных черт. До слуха его долетали непонятные и бессвязные, как ему казалось, звуки и слова, отчетливо произносимые Эльжбетой, но слова, которые говорили о чем-то чуждом ему и неинтересном, а если и обозначали вещи знакомые (например, флейту), то в таких сочетаниях, которые казались Яжине по меньшей мере диковинными.
Когда отзвучало последнее, чистое и высокое ля-бемоль, как будто заключившее в себе переживания сидящих в зале, и раздались аплодисменты — этот несогласованный, глупый и необъяснимый шум, — старый Яжина распутал провода и, откладывая черные раковинки наушников, огляделся, как будто желая увериться, что ничего здесь, в Ловиче, не изменилось. Потом прикрыл глаза и откинулся в кресле. Когда он поднял веки, перед ним стояла Гелена.
— Ну и что? — спросила она, подбоченясь.
Яжина отвел взгляд.
— Да ничего… Не знаю.
— Ну и как там наш пан Эдгар?
Произнесла она это с такой горечью, как будто в вопросе заключался совсем иной смысл, и, не дождавшись ответа, вновь направилась к шкафу. Яжина посмотрел в ее сторону со страдальческим видом.
— Если бы тут был Рысек… — прошептал он.
— Ну и что было бы? — спросила Гелена, которая, видимо, напряженно ждала, что он скажет, потому что издалека расслышала этот шепот.
— Если бы тут был Рысек, — повторил органист несколько громче, — то, может быть, он объяснил бы мне…
— А так ты не понимаешь?
— Не понимаю, — беспомощно заключил старый Яжина.
Гелена направилась было к кухне, но остановилась.
— А что тут понимать? — словно про себя сказала она. — Всякая музыка одинакова, немного шуму — и все… И говорить не о чем.
— Не чувствуешь ты, — вздохнул Яжина.
— А что мне чувствовать? Господская это забава. Делать пану Эдгару нечего, вот и пишет всякое-этакое, а люди слушают… А чего ради это слушать? Чего ради об этом говорить? Чтобы ему деньгами карман набивать? У него же их не густо.