– Так.
– Фокина надо прекратить и на прекращении без полиции увеличить тираж газеты.
– Так бы давно, об тираже. А задача всегда останется задачей, милый.
Машина гудит, в автомобиле почему-то люди всегда выпрямляются, и Олесью оказывается вдруг на целую голову выше Михайлова.
Тот говорит лениво:
– Эк вас вымахало!
– На такой жизни вымахаешь.
Автомобиль на прямых знакомых дорогах, а Фокину и Оське надо дороги свои искать в переулочках, в садах, где фонтаны походят на выпрыгивающих из воды рыб и где все танцуют неустанно: деревья, люди, скамейки. Наконец машина и двое потных людей встречаются.
Толстоносый, в таком румянце, что приподнятая шляпа тоже словно наполнена румянцем до краев, спрашивает наивежливейше:
– Не вы ли будете случайно герр Окофф? Бежать дальше нет сил, и Фокин отвечает с достоинством:
– Бывает, что бываю я Оковым, по правде зовут меня Иван Петрович Фокин, павлодарский портной и гражданин, и вам спасибо, гражданин, за русскую речь. Умучили меня здесь, сукины дети, языком и, главное, не объясняют, почему я их бить должен.
Шляпы еще в воздухе, обильно пахнущем бензином. Усталый Оська просит у шофера попить.
– А не вы ли будете случайно начальником тех, «то дерутся, или объясняющим все эти канители, а также как ваше имя-отчество, гражданин?
Михайлов говорит имя-отчество. Изморенно оперевшись об автомобиль, Фокин бессмысленно смотрит на Олесью, и тому почему-то неловко. «Разбойничья рожа», – думает он и еще больше выпрямляется и, похоже» выпрямится сейчас до небес.
– Папироски нет, Геннадий Семеныч? В драке все папироски растерял, вот до чего тут драчливые нации, – даже трудно объяснить. Сегодня во славу батюшки Ильича семь носов пришлось расквасить, благо носы тут крупные, особого вреда не произойдет для организмов населения. Вам как, Геннадий Семеныч, тоже всыпают или вы предпочитаете по старости от них на автомобилях?
Оська подходит, тянется тоже за папироской, садится на крыло машины и кричит шоферу:
– Собачонку погубил из-за девки. У нас бы в таком деле просто: ливанула бы в шары кипятком, и кончено…
Михайлов опасливо шепчет Олесью: «Может, плюнуть нам на эту затею, разбойники ведь». Олесью тоже как-то не по себе, но он лезет в небо, – притом же здесь не Россия, и можно предупредить всегда полицию. Жизнь здесь – квадратики, из которых дети складывают картинки: как ни бейся, а ничего, кроме следуемых картинок, не сложишь.
Оська же юрко шепчет Фокину: «Ушел только от тебя, ты и успел подраться, а я собаку загубил».
Тогда Михайлов крепко уминает шляпу на голове и говорит небрежно:
– Есть слухи, Иван Петрович, будто бродите вы по Германии, ища штатского мирского костюма, или, иначе говоря, тишины. Мы идем к тому же в штатский комитет.
– Да что ты, постой, что ты… есть такой-таки, а?
– Есть, Иван Петрович, есть.
Хотел было перекреститься тут Фокин на радости, но, сплевывая, сказал укоризненно Оське:
– А ты мне еще брякал, – не найдем мы случайно ни государства, ни мирного фасона. А здесь имеются целые комитеты. И машина комитетова тоже, Геннадий Семеныч?
Оглядел Оська машину, посмотрел на небо, подумал: «Если может портной шить счастье, почему же не сшить ему комитет и даже целое государство». Подумавши так, хлопнул одобрительно шофера по плечу.
– Штатский комитет всех стран поручил мне свезти вас на заседание и одновременно на бал и показать вам стремления народов земли к спокойствию, миру и штатской одежде. Ближайшее заседание будет в Париже через четыре дня.
– Так, – протяжнейше сказал Фокин, – а комитет вам, часом, не заявлял, когда он власть в наши руки, передаст?
– Позвольте, Иван Петрович…
– Нет уж вы мне позвольте, Геннадий Семеныч, по порядку дня и постольку, поскольку мы являемся представителями Советского Союза, и когда за нами – да… Мы к этим делам насчет организации привыкли и завсегда непорядки видим, так как представители рабочих и крестьян. Скажем, первое слово, заседание, хорошо. А при чем тут бал и бессмысленное расходование народного имущества? Загогулина!
Он посмотрел с сожалением на смущенного Михайлова и сказал решительно:
– Едем! С балом разберемся на месте, возможно – манифестация под видом бала. Еду. Крой, Оська, горе сбрось-ка!
Тот влез на сиденье рядом с шофером, стукнул в стекло, свистнул, заглушая свист машины, и запел:
Собачка моя,
Сучка-невеличка…
………………………………………………………………
………………………………………………………………
…Из старых песен рассказать разве о мельницах, лениво шевелящих крыльями, как сытые птицы на сытых холмах Бельгии. Тихие города, благовест колоколов и благость ладана в прямых, словно нащепленных церквах.
Забудем про это!
Мельницы там темные, огромные фабрики с отвратительным дымом, густой грязью перекрасившим небо. Грохот во дворах мельниц, словно мелют не зерно, а камни. В церквах служат попы, состоящие в фашистских орденах и после обедни идущие со свинчатками избивать рабочих. В Льеже, Генте, Намюре и прочих местах на неубранных полях сражений жирные буржуа сбывают свой жир в фокстроте и шимми. В Шарлеруа, в Люттихе и иных благословенных городах найдешь ты, читатель, остатки разбитых баррикад, и кое-кто расскажет тебе о красном знамени, подымавшемся и падавшем на ратушах.
Тихая земля моя, степи!
Тихий мой Фокин и смущенный Оська, почему вы в экспрессе, мчащемся на Париж, почему сонный слуга стелет вам туго накрахмаленные простыни, когда в сибирских павлодарских озерах – караси ищут клева?
Видно, не из старых песен делается теперь жизнь!
9. Фокин на балу штатских в Париже
…Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки…
Хм, что ни говорите, а куда легче жилось писателю в старину! Я не завидую имениям или виллам, – нет, формальный метод приучил нас к другому. Вот попробуй опиши бал! Бал! Ах ты, какое дело! То ли работа изобразить монгольские степи или, скажем, Самарскую губернию? Пустил бы я там лишний раз ободранного мужика, суслика или, на худой конец, во все мои краски раскрашенную мышь. А тут – бал! Если по совету критика Правдухина, открывшего, что к такому способу прибегали Сейфуллина и Л. Толстой, показать видимое глазами героев… вполне возможно, а вот ведь тоже скучно.
Многое, милые мои, сейчас скучно делать, оттого что очень многое мы поняли.
Стоит Фокин за колонной. Проходят мимо в покроях самого разного фасона самые разнообразные люди. Трудно упомнить все земные фасоны, но понятно одно – военных мундиров нет, но и от этого не легче портному.
Подводит к нему парижанин Михайлов девушку и говорит:
– Позвольте представить – дочь моя Вера, невеста нашего спутника Олесью.
Платье на ней из парчи, туфли на золотых каблучках и высокая грудь, как мука, вдруг посыпавшаяся из мешка. По-другому, но с таким же сожалением и завистью смотришь на сыплющуюся муку.
И, даже немного оторопев, словно мука была золотая, спросил ее Фокин:
– Давно ли сюда попали и как изволите жить, гражданка Вера?… Любопытные места кругом, и народ тоже, больше занимающийся танцами, чем мыслями о скоропроходящей жизни!..
Видит – не то язык несет: ускакал черт знает куда, и остановить невозможно, надо бы ему о другом, да и та, видимо, о другом спросить хочет.
Оська же зашел за колонну покурить и перочинным ножом вырезать на ней: «Оська и Фокин» – число и месяц. Совсем смутно портному, будто мука во рту.
– Почем же за платье берут и велика ли здесь безработица у портных, не говоря о музыкантах, которые играют непрестанно танцы?
А у той зрачки – как иглы, и чувствует – шьет она другого Фокина, и нет этому спасения, другой сейчас Фокин будет. Сухим, как нитка, голосом спрашивает:
– Почему вы ушли с родины?
Обвел вокруг себя, указывая на толпу руками, Фокин и совсем неуверенно ответил:
– А из-за этого… штатское…
У Веры же брови метнулись, как из-под ног в лесу ночная птица. И вдруг так же строго отвернулась.
И, весь в поту, подумал Фокин: «Могила, а не девка».
На возвышении стол, вокруг него народы в своих народных костюмах гражданского фасона: греки, итальянцы, испанцы, негры, англичане. Лица у всех – словно неустанно, всю жизнь танцевали этот фокстрот, который тянется нескончаемо, словно штука солдатского сукна.
Седой старик с бородой ниже земли звонит за столом в колоколец величиной с ведро и кричит по-русски:
– Го-оспода!
И чудно Фокину, и тревожно, почему же говорят все по-русски и хохочут при этом. Одна только Вера супится среди них, и одну ее не снимают бесчисленные фотографы, и одной ее ради не вспыхивают огромные лампы, похожие на молнии.
– Господа, – кричит старик, – приехал из России честный человек, знаменитый русский портной, шивший все время на засильников в Кремле. Ему надоели военные замыслы большевиков, ему надоело издевательство над православной русской церковью. Господа, представители всех народов, покажите и докажите, что не дремлет в вас стремление раздавить засевших в Москве гадов, что вы полны стремлением переменить свою штатскую одежду…