Увы! Увы! И. Я. Судакову, собиравшемуся поставить «Бег», так и не удалось осуществить свое благое намерение.
Что делать? Опять впадать в отчаяние, которое ничего хорошего не обещает… Лишь совсем утрачивается работоспособность, а так это сейчас необходимо Михаилу Афанасьевичу: ведь он снова и снова, в минуты просветления и забвения всех забот, работает над «романом о дьяволе», успел не только восстановить то, что сжег три года тому назад, но и значительно продвинуться в разработке этого увлекшего его фантастического романа. «В меня же вселился бес, — писал М. Булгаков В. Вересаеву 2 августа 1933 года. — Уже в Ленинграде и теперь здесь, задыхаясь в моих комнатенках, я стал мазать страницу за страницей наново тот свой уничтоженный три года назад роман. Зачем? Не знаю. Я тешу сам себя! Пусть упадет в Лету! Впрочем, я, наверно, скоро брошу это».
Но до конца дней своих Булгаков не бросил этот роман, получивший впоследствии название — «Мастер и Маргарита».
Бывало так, что он в отчаянии бросал все и отлеживался на диване, ссылаясь на головную боль, переутомление, неврастению, но потом душа крепла, душевное здоровье восстанавливалось, и он вновь садился к письменному столу, доставал чистый лист бумаги или, как в этом случае, в гостиничном номере в Ленинграде, доставал клеенчатую общую тетрадь и начинал писать то, что давно сложилось в голове, оставалось только записать. Казалось бы, все рухнуло, все дороги заказаны, но вдруг что-то просветлеет, как в конце туннеля, допустим, придет телеграмма из Ашхабада — «Дайте „Турбиных“». Только спьяну может прийти такая мысль, не поверил в такую возможность, потребовал две тысячи за право постановки, надеялся отпугнуть их такой требовательностью, но вскоре две тысячи прислали, а через какое-то время, когда пришел срок, пригласили на премьеру. «Ну, ясно, заметут их. Эх, втянула ты меня в историю», — упрекал он тогда Елену Сергеевну, уговорившую его послать экземпляр и право на постановку Ашхабаду. Пусть спектакль прошел только тринадцать раз, но и в Ашхабаде оказались люди, способные пойти на риск. Может, не все еще пропало…
Вот в таком состоянии надежды и начал «мазать страницу за страницей наново тот свой уничтоженный три года назад роман». Остались от него какие-то страницы, но в них даже и не заглядывал. Наново так наново… Так споро шла работа, словно переписывал набело… Лишь в самом начале споткнулся, написал название главы первой — «Первые жертвы», зачеркнул, пришло название получше — «Никогда не разговаривайте с неизвестными» — и полились строчки за строчками, страница за страницей. Как живые стояли перед ним давно выношенные образы, давно сложившиеся характеры главных действующих лиц, фантазию не нужно было понукать…
Вот если бы всегда так, но стоило вернуться в Москву, как охватили его заботы, порой никчемные, но повседневные, да охватили так, что чувствовал себя скованным тысячью нитей: их не разорвать. Пришлось роман отложить… Да к тому же и настроение изменилось…
Лишь первые «нэповские» годы Булгаков чувствовал себя свободным, когда писал первые сатирические повести, «Белую гвардию», рассказы, писал откровенно в дневнике все, что думал, в надежде, что все это останется лишь для него самого. В то время он чувствовал себя свободным, независимым, а потом словно железным обручем начали стискивать его личность, его характер, его свободу. Нет, никто не мешал ему бывать там, где он хотел бывать, в театрах, на лыжных прогулках, в кругу друзей читать свои произведения, но постепенно он почувствовал, что творческую волю его ограничили до предела.
Он кричал, протестовал в письмах Правительству, брату Николаю, на некоторых дискуссиях ему удавалось высказывать то, что думал и чувствовал, но все это оказалось бурей в стакане воды: творчество его взяли под строгий контроль. И в душе его поселился страх: а вдруг ничего из того, что предназначено ему судьбой написать, не будет написано и опубликовано. Вот это будет настоящей трагедией. И как раз тут открылась возможность опубликовать «Белую гвардию» в Париже, начали переводить «Зойкину квартиру», ставить «Дни Турбиных» за рубежом. Пришлось, конечно, закругляться с романом, вместо задуманной трилогии он написал две новые главы, которые давали право считать роман завершенным, пришлось отказаться от многих сюжетных коллизий, от Мышлаевского и Анюты… То, что он хотел сказать, немыслимо было в России, только в эмиграции он мог бы сказать то, что задумал. Ну что ж… Не суждено… Ушел в блистательный век семнадцатый, в эпоху Мольера, но тоже оказалось не ко времени. А стоило написать несколько глав романа о дьяволе, как начались аресты и судебные процессы. В состоянии страха за жизнь своих близких Булгаков сжег часть романа, самую, пожалуй, криминальную с точки зрения нынешнего режима. А когда чуточку улеглось, снова продолжил мазать страницу за страницей…
Только улеглось ненадолго: чуть ли не каждый месяц росли слухи об арестах. Да и круг друзей стремительно стал сужаться: в кругу друзей и коллег он читал свои произведения, читал главы романа о дьяволе, о них говорили, спорили, поддерживали замысел и осуждали как несвоевременный, но хоть таким образом его произведения начинали свою жизнь, но вскоре, по- видимому, и этой возможности у него не будет.
Исчезали представители старой культуры, образованные, знающие языки, их убирали за малейшие провинности, а чаще всего за разговоры, в которых высказывалось несогласие с бравурными оценками текущих событий.
Булгаков вспомнил «шахтинское дело», судебный процесс по делу Промпартии, арест Александра Васильевича Чаянова и многих его коллег и единомышленников по так называемой «Трудовой крестьянской партии», которая не была организационно оформлена. То и дело в газетах мелькали имена крупнейших ученых в различных областях науки как вредителей, способствовавших якобы развалу советской экономики и сельского хозяйства. Арестованы были и осуждены такие известные экономисты, как В. Г. Громан, В. А. Базаров, Н. Д. Кондратьев, такие известные историки, как Н. Л. Лихачев, М. К. Любавский, С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле. Знаменитый химик В. Н. Ипатьев отказался вернуться из заграничной командировки, за границей также оставались крупнейшие физики, биологи, химики.
В Москве и Ленинграде были арестованы известные славинисты, такие, как Н. Н. Дурново, Г. А. Ильинский, А. М. Селищев, В. Н. Сидоров, В. В. Виноградов, Н. Л. Туницкий, В. Н. Кораблева, К. А. Копержинский, С. А. Щеглов, А. Б. Никольская… Аресту и допросам подвергли этнографов, искусствоведов, художников. Все они были «виновны» как организаторы и активные участники «Российской национальной партии», многие из них были осуждены на длительные сроки заключения и ссылки. Некоторым из них повезло, и они вернулись к своей работе, но многим пришлось пройти все круги лагерного ада.
За что же обвиняли русских славинистов, этнографов, художников, искусствоведов?
В интересной книжке Ф. Д. Ашнина и В. М. Алпатова «„Дело славистов“: 30-е годы». Ответственный редактор Н. И. Толстой. М., Наследие, 1994, приводится множество фактов о том, как было сфабриковано судебное дело о причастности к несуществующей «Российской национальной партии».
Достаточно было Г. А. Ильинскому покритиковать «учение» Марра, как он тут же был объявлен антимарксистом, а его представление о родстве славянских языков — «буржуазной идеей». «Мы не имеем возможности рассказать о всех эпизодах травли Селищева, — пишут авторы книги. — Приведем лишь выдержки из выступления М. Н. Бочачера на методологическом секторе НИЯЗа 12.03.32: „Профессор Селищев в этой борьбе за Македонию стал… сторонником болгарского империализма… Нужно уметь разглядеть за „учеными“ выкрутасами политическое лицо царско-буржуазного разведчика… Перейду к книге „Язык революционной эпохи“. Эта книга очень талантлива. В этой книге очень тонко и умело скрыта клевета на нашу революцию“. Вывод, „Работы Селищева — это работы идеологического интервента. Не только великодержавного шовиниста, но и капиталистического реставратора… Наше слово будет словом разоблачения идеологического интервента (Аплодисменты)“.
„Главным конкретным пунктом обвинений“ против директора Русского музея, известного художника, искусствоведа и музейного работника П. И. Нерадовского было создание в 1922 году и сохранение вплоть до дня ареста экспозиции залов, посвященных русскому искусству дореволюционного периода, которая, как сказано в деле, „тенденциозно подчеркивала мощь и красоту старого дореволюционного строя и величайшие достижения искусства этого строя“ (с. 27–28, 37).
В обращении к председателю Президиума Верховного Совета СССР К. Е. Ворошилову Петр Иванович Нерадовский вспоминал эти „обвинения“ в мае 1956 года: „Это осуждение было совершенно необосновано. Меня допрашивали 19 раз, и на каждом допросе разные следователи предъявляли мне разные обвинения. Меня заставляли письменно изложить мою вину. Все, что я писал, или рвалось, или признавалось не тем, что от меня хотели получить. Меня спрашивали, вел ли я занятия с сотрудниками Музея, читал ли им лекции. Я отвечал, что проводил занятия с сотрудниками, читал им лекции по русскому искусству, потому что считал необходимым вести такие занятия для повышения квалификации сотрудников музея. Тогда мне говорили: „Ну, вот, значит, вы вели контрреволюционную пропаганду“ и т. д. В другой раз меня обвинили в том, что я хранил оружие для фашистов.