— Сэнсэй, похоже, вы не знаете, о чем писать, и это вас мучит. Если так, у меня есть к вам просьба. Не согласились бы вы написать обо мне?
— Что? — У меня перехватило дыхание.
— Видите, какой я стала уродливой после того, как мне обрубили ветви, нависавшие над дорогой? Это все торговец рисом и хозяин парфюмерной лавки. Мол, листья скоро пожелтеют, будут падать на дорогу, возись тогда с ними. Вот они три дня назад и расправились с моими ветками. А еще они говорили, что эта старая развалина никуда не годится, пора с ней кончать. Так что, скорее всего, жить мне осталось немного, поэтому я и решилась просить вас об этом одолжении.
— Но как я могу писать о тебе? Ведь я ничего не знаю о дзельквах.
— Ну, ведь мы тоже живые, мы тоже смертны. Поэтому можем печалиться и радоваться, только людям это невдомек. Мои подруги — а их было около двухсот — умерли слишком рано, их убили люди, убили просто так, из прихоти, и обида их осталась в этом мире. Выжила только я одна и, хотя влачу весьма жалкое существование, считаю своим долгом успокоить их души… К тому же за сто пятьдесят лет моей жизни в этих местах чего только не происходило, я была свидетельницей многих событий. А поскольку я еще и стою на одном месте, то много чего навидалась за эти долгие годы… Мне есть что вам рассказать, а вы запишите. Я давно уже собиралась попросить вас об этом, но все откладывала, а теперь надо спешить, пока не будет слишком поздно. Говорят, здесь собираются строить стоянку для машин, начнут же наверняка с того, что убьют меня. Соглашайтесь, сэнсэй.
Когда тебя так просят, не согласиться невозможно. Поэтому, если только не было дождя, я дважды в день, утром и вечером, под предлогом прогулки выходил из дому с блокнотом в руке, спешил к старой дзелькве и слушал ее рассказы. Писать я решил вечерами и в дождливые дни. Истории, рассказанные старой дзельквой, как уже упоминалось, можно было разделить на три типа: 1) жизнь самой дзельквы и извечная обида ее убитых подруг, 2) история района Восточное Накано — Отиаи, перемены, которые произошли здесь начиная с эпохи Мэйдзи, 3) всякие истории из жизни местных жителей (министра юстиции, виконта Н., хозяина особняка в европейском стиле — профессора, имеющего большую клинику в городе, садовника, который ухаживал за всеми окрестными садами и жил со своей женой-повитухой в старом двухэтажном доме напротив). Все истории были весьма поучительны и интересны, а иногда и забавны.
К примеру, такая. Барон Окура приобрел весь этот холм для своей виллы во время японо-китайской войны, после войны он уехал в Европу, а когда вернулся, тут же распорядился посадить здесь аллею, ибо, не имея ее, якобы стыдно принимать на вилле иностранных гостей. В результате дзелькву, которая до той поры вместе с тремя подругами гордо высилась на опушке лиственного леса Мусасино в центральной части Нижнего Отиаи, за большие деньги насильственным образом разлучили с родным лесом, перевезли сюда и посадили рядом с другими. Возмущению старой дзельквы не было предела, и остальные деревья как могли пытались ее утешить, объясняя, что нет участи более славной, чем представлять величие дома барона Окуры. В самом деле, приезжавшие на виллу важные особы всячески расхваливали деревья, восхищаясь их великолепием. Раньше, когда дзельква беспечно росла в лесу, на нее никто не обращал внимания, поэтому ей стало казаться, что она и впрямь сделала неплохую карьеру. Правда, если говорить об иностранных гостях, то они появились только однажды: прикатили в экипаже, запряженном парой лошадей, посмотрели спектакль театра Но на сцене, сооруженной на берегу пруда, и тут же уехали. Но разные именитые японцы — политики, бизнесмены — приезжали часто, так что у деревьев были все основания гордиться.
Но однажды, то ли в 1916, то ли в 1917 году, группа студентов в фуражках с грязноватыми белыми лентами сошла на станции Касиваги, нарочно чтобы посмотреть на аллею, и вот что сказал один из них (тут в голосе моей старой подруги появились печальные нотки):
— Говорят, эту аллею посадил барон Окура. Старик составил состояние во время японо-китайской войны, сосредоточив в своих руках продовольственные поставки для фронта. Я слышал, будто он нажился, подмешивая мелкие камешки в мясные консервы для армии.
— Как бы голодны ни были солдаты на фронте, неужели они могли есть камни, принимая их за мясо?
— А еще говорят, будто этот старик — настоящий дикарь. Когда после войны он приехал в Париж японским посланником и его пригласили на банкет в Елисейский дворец, он во время торжественной трапезы конфузил своих спутников тем, что оглушительно чихал.
— А что, чихать за столом неприлично?
— Конечно. Говорят, под столом и пукнуть не возбраняется, а вот чихать за столом — это страшное нарушение приличий. Его сопровождающих холодный пот прошиб, а старикану все нипочем: мало того, что чихал, так еще и сморкался на весь зал.
— Наверное, он и эту виллу отгрохал по образцу какого-нибудь замка в парижских предместьях. Да и аллея явно оттуда же. Впрочем, аллея — это неплохо.
— Вот только для французов посадить аллею — почти то же, что собор возвести, и то и другое делается во славу Бога… А когда человек угощает голодных солдат камнями вместо мяса…
От таких разговоров мы в ярость пришли и стали думать и гадать, каким образом выразить этим юнцам свое возмущение. Тут прилетела ворона и объяснила нам, что юноши в грязных фуражках направляются в Храм Философии — такая уж мода у них нынче — и что если мстить, то теперь. Мы попытались попросить голубей, чтобы те нагадили им на фуражки, но, к нашей великой досаде, никто не согласился. «Да, будь мы в лесу, гадюк попросили бы их искусать», — сетовали мы, но увы… С тех самых пор мы стали очень внимательно наблюдать за всеми, кто проходил по аллее.
Воодушевляемый подобными беседами со старой дзельквой, я каждый день увлеченно писал и в конце концов написал больше двухсот страниц, но тут у жены обнаружили рак, и мне стало не до писания. Я был преисполнен решимости бороться вместе женой до победного конца, как если бы эта страшная болезнь поразила меня самого. Туберкулез тоже неизлечимая болезнь, но я на собственном опыте знал, что даже когда медицина оказывается бессильной, человек все-таки может вылечиться, мобилизовав всю свою жизненную энергию, поэтому у меня была надежда, что и жена обязательно поправится, тем более что как ни страшен рак, борьбу с ним ведут лучшие медики мира. Жену положили в специальную больницу, оснащенную лучшим оборудованием, примерно через полгода ее состояние улучшилось, и ее выписали, причем она настолько окрепла, что даже могла сама готовить еду. Раз в месяц она ездила в больницу на обследование, и только. Через восемь месяцев в день рождения внучки, единственного ребенка нашей младшей дочери, которая тогда жила в Швеции, она утром сама позвонила дочери по телефону, чтобы поздравить ее, и очень радовалась, узнав об успехах внучки, которыми дочь очень гордилась: та училась в школе для иностранцев, была очень общительной, по-английски болтала лучше своих английских сверстников, недавно ее перевели в самую продвинутую группу… Примерно через час после этого разговора, когда мы с женой остались наедине, она, тихонько вздохнув, сказала:
— Ну вот, все трудности позади, жалеть мне больше не о чем, осталось только поблагодарить тебя за все… Право же, я прожила счастливую жизнь…
— У тебя еще будет время, чтобы это сказать, — с нарочитой бодростью сказал я, улыбкой скрывая беспокойство.
— Я никогда не отличалась крепким здоровьем, и тебе было со мной нелегко, но все-таки мне удалось прожить значительно дольше, чем отцу и матери, стоит ли жадничать и продолжать цепляться за жизнь?
— Зачем ты так говоришь? Или тебе все равно, что будет со мной?
— Ты и один прекрасно проживешь, за тебя я спокойна.
Я все собирался снова засесть за свою рукопись, но через три дня, когда мы с женой вместе обедали, она вдруг отложила палочки и уронила голову на стол. Я перепугался, засуетился, стал звонить знакомому врачу, жившему по соседству, но ее дыхание прервалось прежде, чем он приехал.
Я не верил, что можно вот так вдруг умереть. Мне говорили, что раковые больные в последний период испытывают особенно жестокие боли, и я не раз с тревогой думал о том, сколько мучений еще у жены впереди, поэтому, даже после того, как врач объявил, что она скончалась, я не мог в это поверить, мне казалось, что она просто разыгрывает меня, притворяясь спящей, я звал ее, но она не открывала глаз… Так спокойно жена отошла в мир иной. Ей было семьдесят девять лет. В тот день у нашего крыльца пышно цвела красная слива.
Провожать человека в вечность — дело обременительное и сложное, но вот все обряды остались позади, жизнь вернулась в обычную колею, и только тогда я осознал, что наполовину умер.