– Родился я, как уже тебе говорил, где-то здесь, над пучиной морской, средь бурь и опасностей. Случилось так потому, что родители мои, оба из знатных испанских семейств, отплыли в Индию, где отцу была пожалована высокая должность милостью великого Филиппа [36], правившего и награждавшего на всем земном шаре. Мать моя лишь подозревала, что носит меня во чреве (ведь бытие свое мы начинаем в виде крохотного комка гадкой слизи), но вскоре беременность стала явной и весьма тяжелой, роды же начались в открытом море, внезапно, средь ужаса и тревог, причиненных свирепою бурей, – стоны ветра вторили стенаниям роженицы. Я появился на свет в годину бедствий – предвестье будущих моих невзгод: уже тогда Фортуна принялась играть моей жизнью, швыряя с одного края света на другой. Наконец, мы пришли в гавань богатого и славного города Гоа [37], столицы католической империи на Востоке, монаршего престола вице-королей, всевластного правителя Индии и ее сокровищ. Там отец мой благодаря своей сметливости и высокой должности быстро нажил себе доброе имя и доброе состояние. Но я, одаренный всеми благами, воспитывался дурно – как богатый и единственный сын: родители больше пеклись о моем теле, чем о духе. И за радость, что я им доставлял, будучи дитятей, было справедливым возмездием горе, которое я причинил им, став юношей, когда пустился без узды разума вскачь по зеленым лугам молодости, пришпориваемый гнусными вожделениями. Я предался игре, в один день теряя то, что отец наживал годы, швырял сотнями то, что он копил по грошу. Потому ударился во франтовство, стал щеголять причудливыми уборами и манерами, наряжая тело и обнажая дух, лишая его единственно стоящего убранства – добродетели и мудрости. Терять деньги и совесть мне помогали дурные, фальшивые друзья, льстецы, драчуны, сводники и втируши, подлые паразиты богатства, моль, пожирающая и честь и совесть. Отец огорчался, пророча гибель своему сыну и дому, но я, убегая от его упреков, находил поддержку у потакавшей мне матери, и чем больше она мне мирволила, тем верней губила. Но что окончательно лишило моего отца всякой надежды, а вскоре и жизни, – это мои блуждания по темному лабиринту любви безумия увлекся одной дамой; она была знатна и от природы одарена многими достоинствами – красотой, умом, молодостью, – но обделена Фортуной, чьи дары ценятся нынче превыше всего. Как язычник поклонялся я своему кумиру, и дама отвечала мне благосклонностью. Насколько ее родители желали меня в зятья, настолько мои не желали ее в невестки. Они испробовали все средства и способы отвлечь меня от этой страсти, а, по их мнению, напасти; попытались даже сосватать другую невесту, по своему вкусу, но не по моему – я был слеп и глух. Ни о чем не думал, не говорил и не мечтал, кроме Фелисинды, – таково было имя дамы, несшее в себе залог блаженства [38]. Эти огорчения и многие иные укоротили жизнь отцу– – такова обычная кара родителям за потачки детям; он лишился жизни, я – поддержки, причем скорбь моя была не столь велика, как подобало. Мать зато плакала за двоих, горевала так сильно, что в короткий срок истек срок и ее жизни, а у меня прибавилось воли, но не печали. Я быстро утешился в потере родителей надеждой получить супругу, твердо в это веря и страстно желая; однако, дабы соблюсти подобающий сыну траур, я вынужден был сдержать свои чувства и подождать сколько-то дней, казавшихся мне веками. В этот краткий промежуток времени – о, изменчивость моей судьбы! – все перетасовалось так, что сама смерть, которая прежде помогала моим планам, создала им помеху, и непреодолимую. Случай, а вернее, злой рок пожелал, чтобы в этот краткий срок скончался брат моей дамы, юноша блестящий, единственный сын, наследник родового майората, – и наследницей всего стала Фелисинда. Подобно дивному фениксу заблистала она, когда к красоте присоединилось богатство; прелесть ее удвоилась, все вдруг о ней заговорили, проча самых завидных в столице женихов. Неожиданное это происшествие все переменило, все вывернуло наизнанку – одна Фелисинда не переменилась, разве что стала еще нежней. Родители ее и родственники, заносясь высоко, первыми охладели к моим намерениям, прежде поощряемым. Холод перешел в явную вражду, но мои и Фелисинды чувства от этого лишь разгорались. Она извещала меня обо всех домашних переговорах, я стал для нее и возлюбленным и поверенным. Вскоре объявилось немало искателей ее руки, людей знатных и влиятельных, но их любовь зажжена была стрелами из колчана приданого Фелисинды, а не из лука Амура. Как бы то ни было, я тревожился, ибо любовь – это сплошные тревоги и страхи. До беды же довел меня один из соперников, человек молодой, блестящий и богатый, вдобавок племянник вице-короля, а это в тех краях равно родству и кровной близости с божеством; угождать вице-королю – там святой долг, желания его исполняются прежде, чем он их задумает. Искатель руки моей дамы, уверенный в успехе и привыкший к покорности всех, сделал предложение. перва оба мы состязались открыто, ему помогала власть, мне – любовь. Но вот, он и его приспешники надумали действовать решительней, чтобы сокрушить мои домогательства, давние и упорные; план был составлен прехитрый: «пробудив спящего» [39], они посулили его милость и покровительство нескольким моим врагам, если те предъявят иск на самую существенную часть моего имущества; этим хотели прижать меня и отпугнуть родителей Фелисинды. И вот, я всеми покинут, по горло занят двумя мучительными тяжбами – денежной и любовной, причем вторая тревожила меня куда сильней. Страх лишиться состояния не заставил меня ни на шаг отступить в моей любви; подобно пальме, она, встречая препятствия, пуще росла. Но если меня угроза не смутила, на родителей и родственников дамы она подействовала; зарясь на прибыли и почести, они сговорились… Но решусь ли произнести это слово? Нет, лучше умолкну. Андренио стал просить его продолжать, и Критило сказал:
– Да, это слово – смерть! Они решили меня убить, а мою жизнь, даму моего сердца, отдать сопернику. Об этом известила меня она сама в тот же вечер, выйдя, как обычно, на балкон. Советуясь со мною и умоляя что-нибудь придумать, она рыдала так горько, что от слез ее в сердце моем вспыхнул пожар, целый вулкан отчаяния и ярости. На другой день, не думая об опасностях и угрозах для чести и жизни, ведомый слепой страстью, я опоясался шпагой, нет, разящей молнией из колчана Амурова, выкованной из стали и ревности. Не медля, разыскал я соперника, и слова уступили место делам, язык – руке; шпаги наши забыли о ножнах и милосердии; мы сошлись, и после нескольких выпадов мой клинок пронзил ему сердце, отняв у него и жизнь и любовь. Он упал наземь, а я попал в тюрьму, ибо меня тотчас облепил рой стражников; одних влекло честолюбивое желание угодить вице-королю, большинство – надежда поживиться моим имуществом. Итак, меня упрятали в застенок и заковали в цепи – расплата за сладостные цепи любви! Печальная весть дошла до слуха, вернее, до сердца родителей юноши – слезам и воплям не было конца. Родственники призывали к мщению, люди благоразумные взывали к правосудию, вице-король метал громы и молнии. В городе лишь об этом толковали, большинство меня осуждало, меньшинство защищало, но все скорбели о беспримерном нашем злосчастье. Только моя дама ликовала, прославляя на весь город мою отвагу и ныл. К разбирательству дела приступили с величайшей свирепостью, хотя с виду и соблюдая закон. И прежде всего, под предлогом секвестра, учинили сущее разграбление моего дома, утоляя жажду мести моим достоянием, – так, разъяренный бык кидается на плащ ускользающего тореадора; уцелело лишь немного драгоценностей, хранившихся в казне одного монастыря. Но Фортуне было мало, что меня преследуют как уголовного преступника, – вскоре был вынесен приговор и по гражданскому моему делу. Я лишился имущества и друзей – две эти потери всегда случаются вместе. И все бы еще не беда, не свались последний удар, сокрушивший меня вконец. Родители Фелисинды, изнемогши от сыпавшихся на них бед – ведь в один год потеряли они и сына и зятя – и от страданий своей дочери за меня, решили покинуть Индию и вернуться в нашу столицу, уповая на обещанную ее отцу, в награду за заслуги и при содействии вице-короля, высокую должность. Обратив свое имущество в золото и серебро, они со всей челядью и домочадцами погрузились на первый же отплывавший в Испанию флот, увозя от меня…
Тут рассказ Критило прервался, голос его задрожал от рыданий.
– Увозя от меня два сокровища моей души. Горе мое было вдвойне смертельно: у меня отняли не только Фелисинду, но и младенца, которого она носила в своем лоне, существо обреченное уж потому, что его отцом был я. Суда подняли паруса, я же вздохами помогал ветру; суда ушли в море, а я утонул в море слез. Остался я, навеки заточенный в темнице, нищий и всеми – но не врагами – позабытый. Как человек, катящийся с отвесного утеса, теряет, падая, здесь шляпу, там плащ, глаза, нос, пока, разбившись насмерть, не потеряет в пропасти и жизнь, так я, поскользнувшись на этой беломраморной круче – тем более опасной, что она заманчива, – пошел катиться ниже и ниже, из одной беды в другую, оставляя на каждом выступе здесь честь, там богатство, здоровье, родителей, друзей, свободу, пока не очутился погребенным в узилище, этой бездне горя. Но нет, я неправ – за все беды от богатства вознаградила меня своими благами бедность. Могу сказать это с полным правом, ибо здесь я нашел мудрость, о коей прежде не ведал; здесь обрел трезвость ума, опытность, здоровье телесное и духовное. Увидев, что друзья живые меня покинули, обратился я к мертвым, стал читать, учиться и воспитывать в себе личность тогда как прежде жил жизнью неразумной, животной; теперь я питал душу истинами, украшал достоинствами. Да, я достиг мудрости и благой жизни – когда разум озарится светом, он без труда направляет слепую волю; итак, мой разум обогатился знаниями, а воля – добродетелями. Правда, глаза мои раскрылись тогда, когда не на что уже было смотреть, но ведь обычно так и бывает. Я изучил благородные искусства и возвышенные науки, особенно же усердно занимался моральной философией, этой пищей разума, сутью справедливости и жизнью благоразумия. Теперь у меня были куда лучшие друзья – какого-нибудь вертопраха сменял я на сурового Катона, глупца на Сенеку; сегодня слушал речи Сократа, завтра – божественного Платона. Так жил я без скуки и даже с удовольствием в этой могиле для живых, в лабиринте, где похоронили мою свободу. Сменялись годы и вице-короли, но не менялась злоба врагов моих; они не забывали о моем деле, желая – раз не удалось добиться другой кары – обратить для меня тюрьму в могилу. Целую вечность терпел я и страдал, пока из Испании не пришел приказ – тайно исходатайствованный моей супругой – переправить туда мое дело и мою особу. Новый вице-король, не более милостивый, но не столь враждебный ко мне, исполняя приказ, отправил меня с первым же уходившим в Испанию флотом. Меня препоручили капитану судна как узника, наказав не столько опекать, сколько охранять. Покинул я Индию последним нищим, но так был счастлив, что морские опасности показались мне забавой. Вскоре я приобрел друзей – мудрость помогает найти друзей истинных, – особенно же сблизился с капитаном; эту удачу я весьма ценил и часто думал, как верна поговорка: перемена места – перемена судьбы. Но тут я должен удивить тебя рассказом о чудовищном обмане, о неслыханном коварстве; узнаешь, сколь упорно терзала меня враждебная Фортуна и преследовали злосчастья, Этот самый капитан, дворянин, по званию своему обязанный вести себя достойно, поддался, видно, соблазну честолюбия, голосу родства с прежним вице-королем, моим врагом, ко более всего, как я полагаю, гнусной алчности, сулившей ему мои деньги и драгоценности, остатки былого богатства (на что не толкает сердца человеческие мерзкая страсть к золоту!), и решился на такое подлое предательство, о каком свет не слыхал. Kак-то вечером, когда мы с ним прохаживались вдвоем по мосткам на корче, наслаждаясь беседой и тишиной моря, он вдруг столкнул меня, ни о чем дурном не думавшего и ничего не подозревавшего, в пучину вод. Потом сам же поднял крик, представляя свое злодейство как несчастный случай; он даже оплакивал меня – конечно, как утонувшего, а не утопленного. На крик сбежались мои друзья; стремясь меня спасти, принялись бросать за борт канаты, веревки, но все было тщетно – быстрый корабль успел уйти далеко вперед, а я остался позади, борясь с волнами и вдвойне горькой смертью. Как последнее средство, кинули несколько досок, одна из них стала для меня якорем спасения – сами волны, сжалившись над невинностью моей и бедой, поднесли эту доску к моим рукам. С благодарностью и отчаянием ухватился я за нее и, облобызав, воскликнул: «О ты, последняя кроха, брошенная Фортуной, хрупкая опора моей жизни, прибежище последней надежды! Быть может, ты принесешь хоть малую отсрочку моей смерти!» Поняв, что мне не догнать быстро удалявшееся судно, я отдался на волю волн, предоставив себя прихоти злобной Фортуны. Она же, лютая мучительница, не довольствуясь тем, что ввергла меня в пучину бед, и не давая отдыха своей свирепости, напустила на меня стихии, подняв страшную бурю, – дабы конец моих злоключений был вполне торжественным. Волны то подбрасывали меня так высоко, что я боялся зацепиться за рог месяца или разбиться о небосвод, то швыряли вниз, в самые недра земные, – тут я уже боялся не утонуть, а сгореть. Но то, что мнил я погибелью, оказалось счастьем – порой беда, до крайности дойдя, обращается в удачу. Говорю это потому, что ярость ветра и бурное течение прибили меня к островку, ставшему для тебя родиной, а для меня райской обителью; иначе бы мне никогда до него не добраться – так бы и погиб средь моря от голода и стал бы пищей морских зверей. Беда принесла благо. Скорее силою духа, чем тела, сумел я добраться до гавани твоих объятий, на которые готов теперь ответить и сто и тысячу раз, дабы дружбу нашу скрепить навеки.