— Вы чем-то взволнованы? — спросила Стелла.
Я схватил ее руку, и мгновенная дрожь, словно электрическая искра, передалась нам обоим, слив воедино все наши ощущения.
Я сделал несколько шагов по комнате и сел подле Стеллы.
Она пристально смотрела на свой рисунок; я тоже устремил на него глаза свои, ибо не осмеливался более поднять их на Стеллу, и испытывал какое-то отрадное чувство от того, что смотрел на то же, что и она; мне казалось, будто ее взгляд оставляет на бумаге особый, полный глубокого смысла след, словно таинственные письмена, понятные одному мне. И каково было мое удивление, когда я понял, что рисунок этот изображает место нашей первой встречи на краю маленького поля Бригитты!
— Как! — воскликнул я. — Стелла удостоила своим вниманием…
— …красивый вид, — сказала она, покраснев.
— Как удачно передан пейзаж!
— Я собиралась подарить его вам, — ответила Стелла.
Я написал под рисунком: «В память…» — и перо выпало у меня из руки.
— В память дружбы, — сказала Стелла и дописала это слово. Если б она не дала нового исхода переполнившим меня чувствам, я упал бы к ее ногам.
Подойдя к арфе, она взяла несколько нежных аккордов, которые успокоили бушевавшую во мне страсть, и мучительное исступление сменилось глубокой растроганностью. Всякий раз, как я слушал музыку, мне казалось, что я становлюсь как-то лучше… Я украдкой взглянул на Стеллу, и чувство, испытываемое мною в эту минуту, было чистым, как она сама. То неземное выражение, которое лежало на ее лице и отражалось во всем ее облике, вызвало бы невольное уважение у самых порочных людей, заставило бы их склониться перед добродетелью. Я почувствовал, что успокоился, и когда она отошла от арфы, я все еще продолжал слушать.
Растроганность души располагает к доверию, и минута самозабвения уничтожает все светские условности. Я рассказал Стелле о своих родителях, о своей сестре, о Лавли; мы вместе поплакали, и нам стало ясно, что мы не можем жить друг без друга.
Любовь возникает быстро, когда в целом мире вас только двое и когда так хочется любить.
Близость вечера несколько умерила солнечный зной, мы вышли из хижины и стали бродить по окрестным склонам.
Есть в горах большой цветок, который растет лишь по обрывам, в песке: это аквилегия; ее голубая чашечка, подвешенная на хрупком и тонком стебельке, внезапно клонится к земле, словно устав от собственной тяжести; это нежное растение — символ жизни того, кто утратил счастье. Стелла любила эти печальные цветы и указала мне на один из них, свисавший со скалы.
Я вскарабкался наверх и сорвал его; но при спуске плохо державшиеся камни стали ускользать у меня из-под ног; ухватившись за тернии, я слегка поранил себе руку, и капля моей крови упала на лазурную чашечку аквилегии. Я собирался уже бросить цветок…
Стелла быстро схватила его и приколола себе на грудь.
Глава одиннадцатая
Бедный Лавли!
Однажды я вышел рано поутру и незаметно для самого себя углубился в лес. Лавли увидел меня издали и подошел; но мысли мои были слишком заняты Стеллой, и я не замечал его. Он схватил меня за руку, прошептав:
— Ты страдаешь…
Я прижал его руку к своей груди.
— Ты любишь, — продолжал Лавли, пристально глядя мне в глаза с тревогой и участием. Его слова болезненно задели самые чувствительные струны моего сердца.
— Ты любишь! О, горе тебе, горе всем, кто любит в этом мире!
Сердце его было разбито — в голосе слышалась глубокая боль, и когда эхо повторило эти зловещие слова, они прозвучали как мучительный стон, и кровь у меня в жилах застыла от ужаса.
— Да, горе всем, кто любит! Знакома ли тебе эта пагубная страсть, что терзает и сжигает душу, что заглушает в нас все лучшее, причиняет людям столько страданья? Пил ли ты уже из этого кубка горечи?
Предвидел ли ты, что встретишь подводные камни, о которые неминуемо разобьется твой челн? Когда кровь мою зажгла первая вспышка страсти, я, как и ты, доверчиво улыбался грядущему, убаюкивая себя мечтами о счастье; но то были детские грезы, ибо на свете нет счастливой любви.
Напротив, погляди, как все вокруг нас воздвигает ей преграды, как все силы небесные стремятся сокрушить ее и злой рок клеймит ее вечным проклятием!
Погляди, как все вступает в заговор, чтобы отравить ее безмятежность, осквернить ее чистоту и превратить нежные ее услады в мучения!
Представлял ли ты себе когда-нибудь свою возлюбленную на смертном одре? Вообрази: вот она борется с неумолимыми страданиями, с подступающей к ней смертью, стараясь удержать ускользающую жизнь; она протягивает к тебе руку, но рука ее уже не встретит твоей; она обращает к тебе взгляд, но уже не увидит тебя; она испускает вздох, за которым уже не последует другого…
— Довольно, Лавли, — воскликнул я, — ты разрываешь мне сердце!
— О, если б знал ты безумие ревности, о, если б ты оплакивал когда-нибудь свою обманутую любовь и мог бы сравнить эти пытки с тем жгучим горем, которое испытываешь, рыдая над прахом возлюбленной, — эта картина, заставившая тебя побледнеть, показалась бы тебе отрадной, как весеннее утро.
Нет, быть отторгнутым от половины души своей мрачным вероломством, вопрошать сердце, которое не помнит уже о прежних чувствах, подавлять в груди своей рыдания в то время, как грудь изменницы дрожит от страсти под поцелуями нового возлюбленного, томиться в одиночестве и знать, что она живет ради другого, быть одному, когда она с ним, — вот предел несчастья!.. Задумайся на мгновение! Кто знает, не встречает ли она в эту минуту твоего соперника?.. Кто знает, не венчает ли она его теми же цветами, что ты сплетал для нее накануне, не трепещет ли она в его объятиях в приливе преступной нежности?
— Лавли, — сказал я, отталкивая его, — оставь меня! Ты делаешь мне больно!..
— Ты не любишь меня больше, — прошептал Лавли.
— Да, я больше не люблю тебя!.. — вырвалось у меня, и я тотчас же проклял себя за эту ложь; но Лавли был уже далеко.
Сознание своей вины еще и доныне терзает мое сердце! Он страдал, а я обидел его… Рассудок его помутился, а я усилил его страдания. Вот уже два дня, как он блуждает по горам, позабыв о мирном своем приюте, а я не протянул ему дружеской руки…. Я оскорбил его печаль, я безжалостно оттолкнул его… Как ужасно сознавать свою неправоту перед тем, кого любишь, как тяжко вспоминать об этом!
Потом он простил меня, но я никогда не прощу себе этого. Лавли, я плачу, и вот эта слеза — тоже слеза раскаяния!
Он долго не приходил домой; каждый вечер я звал его, но он не откликался; и я возвращался один, скрывая свою тревогу от его матери.
Глава двенадцатая
Вечерняя молитва
Стоял один из тех прекрасных вечеров, какие бывают в начале сентября; прошло три месяца с того дня, когда я впервые увидел Стеллу на краю маленького поля старой Бригитты. Я остановился на том самом месте, где впервые увидел ее, и опустился на землю там, где она тогда сидела; я припомнил ее первые слова, обращенные ко мне, и повторил их вслух. Я взглянул на куст шиповника и отвел глаза, потом встал и направился к хижине. Наступила уже ночь, но в домике никого не было, а мне никогда еще не случалось видеть его пустым, если только Бригитта и Стелла не работали в поле. Я твердо знал, что их нет и в поле, однако снова вернулся туда и, не найдя Стеллы, почему-то глубоко опечалился, словно и в самом деле надеялся ее там встретить.
Не было такой опасности, которая не представлялась бы в самом преувеличенном виде моему воображению. То я опасался, не открыли ли преследователи Стеллы ее убежища, и при одной этой мысли ненависть к ним вспыхивала во мне с прежней силой; то я с дрожью спрашивал себя, не стала ли она жертвой дикого зверя или разбойника; и тех и других было не так уж много кругом, но вдруг Стелла повстречается с кем-нибудь из них?!
Я брел наугад, охваченный множеством различных опасений, как вдруг заметил слабый свет, проникавший сквозь листву; я подошел поближе и услышал легкий шорох. Мне приходилось не раз слышать такой шорох, но никогда еще он не отзывался в моем сердце с такой силой: то был шелест платья Стеллы.
К стволу тиса подвешена была лампада; она бросала на Стеллу свой слабый свет, озарявший ее бледным сиянием; струясь трепетными бликами вдоль ее платья, он исчезал в траве.
Стелла стояла на коленях, сложив руки и припав головой к земле; она словно застыла в своей смиренной молитвенной позе и лишь изредка посылала небу взгляд, вздох или слезу.
Бригитта стояла подле нее, устремив глаза на эбеновые четки; луч света падал на ее седые волосы.
Стелла услышала, как я подошел; обернувшись, она сделала мне знак рукой, чтобы я молчал; я опустился на колени.
Мне давно не приходилось молиться, и я почувствовал, что мне стало как-то легче от этого вдохновенного общения с богом, которым были проникнуты все мои чувства: оно возвышало душу, очищало помыслы и словно лило целительный бальзам на мои тайные раны.