С этим чувством, примирявшим его с родной землей, он покинул дом Мелесио, когда солнце уже начинало садиться, и поехал, как ездят местные жители, – прямо по саванне, широкой дороге, по которой разбегается тысяча разных дорог.
Из-под копыт лошадей, скакавших по протоптанной скотом тропе, бесшумно взлетали ослепленные дневным светом совы и козодои, вслед кавалькаде тревожно и резко кричали спавшие под открытым небом выпи.
Косули парами разбегались во все стороны и исчезали в степи. На фоне багряного заката четко вырисовывался силуэт всадника, погонявшего стадо. Одичавшие быки, увидев человека, застывали в угрожающе хвастливых позах или пугливо бросались наутек, высоко вскидывая задние ноги. Прирученные коровы тянулись отовсюду к той точке горизонта, где вились белые дымки от костров из сухого навоза, который поджигают с наступлением вечера поблизости от усадьбы, чтобы скот, рассеянный по саванне, возвращался в свои коррали.
Вдалеке виднелся столб пыли, поднятой резвящимся табуном диких коней. В стройном и плавном полете, цепочкой, одна за другой, тянулись к югу цапли.
Тем не менее при всем своем великолепии равнина казалась пустынной. Правду говорили Сантосу, что Альтамира обеднела: стадо, рассыпавшееся по бескрайней глади саванн, едва ли насчитывало сейчас сотню голов, в то время как раньше, вплоть до времен Хосе Лусардо, стад и косяков здесь было видимо-невидимо.
– Я разорен! – воскликнул Сантос – Зачем я приехал сюда, если уже нечего спасать?
– Сами посудите, – сказал Антонио. – С одной стороны, донья Барбара, с другой – целая стая управляющих, вор на воре, и каждый норовит погреть руки на вашем добре. Да и кунавические конокрады так и текут к нам, словно река в половодье. И повстанцам и всяким правительственным комиссиям – всем подавай лошадей. И все к нам. Донья Барбара, чтобы не отдавать своих, всех сюда посылает.
– Это же сущее разорение, – не мог успокоиться Сантос. – А я себе благодушествую в Каракасе!
– Кое-что еще осталось, доктор. Правда, только одичавший скот, да это и лучше: будь он домашним, его бы уж давно прибрали к рукам. К счастью, в Альтамире с девяностого года, как распустили фермы, весь скот разбрелся кто куда. Конечно, одичание скота – убыток, но нас только оно и спасло: ведь дичков надо ловить, а это дело сложное, и управляющие, сговорившись с соседями, довольствовались тем, что захватывали прирученный скот. Как-нибудь ночью мы с вами съездим на выпасы в лусардовскую рощу, и вы убедитесь, что у вас еще есть что защищать. Но задержись вы на несколько дней, не нашли бы и этого: дон Бальбино собирался на днях начать облаву на дичков и поделить их с доньей Барбарой. Не зря же она с ним спуталась!
– Как? Значит, Пайба – очередной любовник доньи Барбары?
– А вы не знали, доктор? Черт побери! Ведь потому-то он и служит у вас. Донья Барбара и не скрывает, что сама подсунула Бальбино вам в управляющие.
Только теперь Сантос оценил в полной мере предательство своего адвоката, рекомендовавшего ему Бальбино Пайбу, да к тому же проигравшего порученное ему дело.
Легкая усмешка, которую мог уловить лишь зоркий глаз Антонио, мелькнула на губах Кармелито, и Антонио уже начал было раскаиваться в своих словах, показавших всю неприглядность положения Лусардо, но вдруг заметил, как по его лицу скользнуло выражение той мужественной решимости, которую Кармелито – это Антонио сразу понял – не признал в хозяине и в которой он сам готов был усомниться всего лишь несколько часов назад.
«Нет, это настоящий мужчина! – подумал он, довольный своим открытием. – Не прекратился еще род Лусардо».
Верный пеон хранил почтительное молчание. Кармелито тоже молчал, погрузившись в глубокое раздумье, и долгое время слышалось лишь цоканье лошадиных копыт. Но вот оттуда, где на фоне вечернего неба чернел силуэт всадника, гнавшего стадо, послышалась протяжная песня и повисла над немыми просторами.
Чувство умиротворяющего восхищения родными краями снова охватило Сантоса. Он перестал хмуриться. И долго его взгляд блуждал по широкой равнине, а с губ его сами собой слетали названия мест, которые он узнавал на расстоянии.
– Темная Роща, Увераль, Коросалито, пальмовая роща Ла Чусмита.
Произнеся название рокового места – этого яблока раздора, погубившего его семью, – Лусардо на короткий миг почувствовал, как опять из самых глубин его существа невольно поднимается что-то зловещее, омрачающее только что обретенный душевный покой. Может, это ненависть к Баркеро, – чувство, от которого он считал себя свободным?
И в то время, как он задавал себе этот тревожный вопрос, Антонио. верный не только «семейству», – как называли Сандовали всех Лусардо, – но и лусардовской злопамятности, пробормотал:
– Проклятая роща! Да, сеньор. Сейчас там замаливает свой грех человек, натравивший сына на отца.
Он говорил о Лоренсо Баркеро, подстрекавшем Феликса Лусардо в день чудовищной трагедии на петушиных боях, и голос Антонио дрожал так, словно он вспомнил обиду, нанесенную ему самому.
Сантос, напротив, с удовлетворением отмстив несколько мгновений спустя, что любопытство его вызвано лишь состраданием, спросил:
– Бедняга Лоренсо еще жив?
– Если можно назвать жизнью одышку, а это все, что у него осталось. Его здесь прозвали «призраком из Ла Баркереньи». Он уже не человек, а живая развалина. Говорят, будто донья Барбара довела его до такого состояния; но мне думается, это божья кара, недаром он начал чахнуть с того самого дня, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене.
Хотя Сантос и не понял смысла последней фразы Антонио, его покоробило упоминание об отце в связи с историей Лоренсо, и, чтобы избежать неприятного разговора, он спросил Антонио о пасущемся поблизости стаде.
Солнце наконец скрылось, но долго еще на горизонте, в полосе багряных хмурых туч, над самой землей, висел закат, а с другой стороны, из прозрачной безмолвной дали уже выплывала полная луна. С каждой минутой все ярче становился ее призрачный свет, посеребривший травы и прикрывший землю легким тюлем. Уже спустилась ночь, когда Сантос и пеоны подъехали к усадьбе.
Большой дом с глинобитными покосившимися стенами и ветхой черепичной крышей, опоясанный крытой железом галереей; деревянная ограда перед фасадом – чтобы скот не подходил к дому; низкие деревья за домом: льянеро боятся молний и не сажают высоких деревьев около жилья; в глубине двора кухня и клети, где сложены запасы юки [39], бананов и фасоли; справа – каней, куда убирают конскую упряжь, и несколько канеев. где ночуют пеоны; между канеями – солильня: здесь на солнце, продуваемое ветерком, вялится всегда облепленное мухами соленое мясо; слева – амбары, где хранится кукуруза в початках, тут же рядом – тотумо [40], которые служат насестом для кур; врытые в землю столбы – к ним прикрепляют полоски кожи, когда вьют лассо; главный корраль, а также средние и малые коррали и, наконец, свинарник – такова была Альта-мира, сохранившаяся в том виде, как ее строил когда-то кунавичанин дон Эваристо, если не считать черепичной и железной кровель большого дома – нововведения отца Сантоса. Все это имело убогий вид, все говорило о примитивных способах ведения хозяйства и о полудиком существовании живущих в усадьбе людей.
Две служанки, высунувшиеся из кухонной двери, чтобы поглядеть, каков собой хозяин, да трое пеонов, вышедших встретить его, были здесь единственными обитателями.
Представляя хозяину пеонов, Антонио рассказывал о каждом из них, называл имя и занятие. Про одного, с желтоватым лицом и тремя-четырьмя волосками вместо усов, он сказал:
– Это Венансио, объезжает лошадей. Сын ньо Венансио, сыровара. Вы помните его?
– Ну, как же! – утвердительно кивнул Сантос. – Их семья служила у нас с незапамятных времен.
– Стало быть, мне и говорить о себе нечего, – заявил Венансио; однако Сантос подметил на его лице то же выражение недоверия, какое видел у Кармелито.
– Погонщик Мария Ньевес, – продолжал Антонио, представляя светловолосого толстяка. – Хитрый льянеро. С виду тихий, даже имя у него женское, а любого за пояс заткнет. Вы скоро убедитесь в этом. Я же могу сказать только хорошее.
– Преувеличили по своей доброте, Антонио, – сказал светловолосый и добавил, обращаясь к Лусардо: – Способностями не богаты, но сколько есть – все к вашим услугам.
Что же касается третьего, веселого, голенастого, оборванного самбо [41], ни минуты не стоявшего спокойно, то Антонио не успел его представить.
– С вашего разрешения, доктор, я сам себя представлю. Мне от Антонио хорошей рекомендации ждать не приходится: я уже вижу, как он хитро прищурился. Я – Хуан Паласиос, но меня кличут Пахароте [42], и вы тоже можете звать так. Я не служу у вас с незапамятных времен, как вы только что выразились, но в любом деле можете на меня рассчитывать, – я весь тут перед вами. Так что, если угодно, примите в свое распоряжение самбо Пахароте.