— Это Стелла, — еле пролепетала я.
— Стелла? — эхом отозвался он.
Он подхватил меня на руки, точно заблудившегося ребенка, которому давно следовало вернуться домой, отнес меня через террасу в библиотеку и усадил в кресло перед пылающим камином. Один легкий поцелуй девочке, чьи устремленные на нас глаза зажглись странным светом — и вот он уже схватил обе мои руки в свои, жадно вглядываясь мне в лицо. Я встретила этот взгляд не дрогнув — глаза в глаза. Долгим, неустанным взором мы изучали глубины сердец друг друга. Меж нами более не было места сомнениям или недоверию, обману и недомолвкам.
Звезда наша поднялась и засияла высоко в небесах, струя немеркнущий свет на грядущие годы. Где-то вдали зазвучал колокольный звон, отдаваясь в наших душах, точно пенье свадебных колоколов. Звук этот вывел нас из нашего блаженного забытья.
— Я уже думал, что потерял тебя, — сказал Мартин. — Я все ждал, все верил, что ты придешь, но сегодня вечером мне сообщили, что ты уехала, и я даже сказал об этом Люси. Она умирала от желания видеть тебя.
С этими словами он передал мне девочку, и она прижалась ко мне, с усталым вздохом склонив головку мне на грудь. Минуту спустя мы услышали, как к дому подходят певчие, и Мартин поспешил опустить занавеску, прежде чем они успели выстроиться перед домом и начать гимн о чудесной звезде на Востоке.
Когда они окончили песнь и прокричали неизменное: «Веселого Рождества и счастливого Нового Года вашему дому», Мартин вышел на крыльцо поговорить с ними, а я спрятала лицо в кудряшках девочки, вознося хвалы Господу, который так изменил меня.
— Но что с ней, Мартин? — в ужасе вскричала я, поднимая голову, когда он вошел обратно.
Печальные веки девочки сомкнулись, маленькие ручки безжизненно повисли. Бесчувственная и бездыханная, лежала она в моих объятиях, точно увядший цветок.
— Это всего лишь обморок, — пояснил Мартин. — Она так ослабела с тех пор, как ты покинула нас, Стелла, и единственная моя надежда на ее выздоровление кроется в твоих неусыпных попечениях.
Всю ночь я просидела, баюкая дитя на груди — малютка очнулась от своего обморока, более похожего на смерть, и теперь спокойно спала у меня на руках, ибо начала уже черпать жизнь, радость и счастье из моего сердца. Стояла глубокая тишина, и спокойствие окутало нас благословенным оазисом, прерванное лишь появлением моей нянюшки, которую Мартин нашел в состоянии полнейшей тревоги и паники.
Занялось утро счастливого Рождества. Я попросила няню причесать мне волосы так, как причесывала их моя мать. И когда мистер Фрейзер, несколько часов проговорив с Сьюзен, принял меня как родную дочь, с величайшей нежностью и радостью, но чаше называл меня Марией, а не Стеллой — я радовалась, что смогла напомнить ему ее. А вечером, когда я сидела в кругу близких мне людей, на меня напала вдруг такая дрожь и так начали душить слезы, что унять их могли только самые нежные заботы моей новой семьи. А потом я пела им старинные песни, вся прелесть которых заключается лишь в незатейливых мелодиях, а мистер Фрейзер легко и свободно говорил о минувших временах и о том времени, которому лишь суждено еще прийти, а глаза Люси почти смеялись.
Потом Мартин отвел меня домой по тропе, где столько раз я ходила одна, не испытывая ни малейшего страха; но теперь полнота моего счастья сделала меня робкой, и при каждом необычном шорохе я все ближе прижималась к нему с блаженным чувством, что меня есть кому защитить.
И вот, солнечным весенним днем, с ликующей Люси и торжествующей победоносной Барбарой в роли подружек невесты, я робко и радостно приняла счастливый жребий стать женой Мартина Фрейзера. И с тех пор, всегда памятуя о пустоголовой глупости моего девичества, я неизменно старалась стать лучше и исполнять свой долг с еще большими любовью, благодарностью и самозабвением. Но Мартин еще долго притворялся, будто не верит, что той ночью я прокралась в их усадьбу, чтобы бросить последний взгляд не на него, а на его отца — я ведь не знала, что спальня мистера Фрейзера стала теперь библиотекой его сына».
Настала очередь новому Призраку из моего списка. Я записал комнаты в том порядке, в каком их вытягивали при жеребьевке, и этого-то порядка мы теперь и придерживались. Засим я воззвал к призраку Двойной Комнаты, заклиная его явиться как можно быстрей, потому что все мы заметили, как взволнована жена Джона Хершела, и оттого, точно по молчаливому уговору, избегали глядеть друг на друга. Альфред Старлинг с никогда не изменяющим ему чувством такта поспешил откликнуться на мой зов и объявил, что Двойную Комнату посещал Дух Лихорадки.
— Что еще за Дух Лихорадки? — спросили все со смехом. — На что он похож?
— На что похож? — переспросил Альфред. — Да на Лихорадку.
— А на что похожа Лихорадка? — поинтересовался кто-то.
— А вы не знаете? — удивился Альфред. — Что ж, попытаюсь вам объяснить.
Мы оба — Тилли (этим нежным уменьшительным именем я назову мою обожаемую Матильду) и ваш покорный слуга — единодушно считали, что дольше ждать было бы не только нецелесообразно, но даже и полностью противно нашему долгу перед обществом. Лично я мог бы привести сотню аргументов против гибельных последствий затяжных помолвок, а Тилли начала уже цитировать стихи самого что ни на есть зловещего склада. Однако наши родители и опекуны придерживались совершенно иного мнения. Мой дядя Бонсор хотел, чтобы мы дождались, пока акции Карлион-у-Черта-На-Куличках или Еще Чего-То-Там, в которых я был кровным образом заинтересован, начнут подниматься — вот уже много лет, как они только и делали, что падали и падали. Папа и мама Тилли считали ее совсем еще девочкой, а меня совсем еще мальчишкой, хотя мы были не какими-то там юнцами, а самой пылкой и верной парой юных влюбленных, что только существовала на земле со времен Абеляра и Элоизы или Флорио и Бьянкафиоре.[2] Но поскольку, на наше счастье, наши родители и опекуны были сделаны не из кремня или романцемента, нам не пришлось внести еще одну пару в исторический перечень несчастных влюбленных. Дядя Бонсор и мистер и миссис Стэндфаст (папа и мама моей Тилли) наконец сжалились. Достижению желаемого эффекта немало способствовало написанное мной сочинение на восьми листах самого большого формата, направленное против безбрачия, с коего я снял три копии в подарок нашим жестокосердым родичам. Еще больше успеха возымели Тиллины угрозы отравиться. Однако решающую роль сыграло то, что мы с Тилли объединили усилия и сообщили родителям и опекунам, что ежели они не согласятся с нашими видами на будущее, мы все равно убежим и поженимся при первой же возможности. Помимо родительской воли, ничто не препятствовало нашему браку. Мы были молоды, здоровы и оба имели кучу денег. Просто уйму денег — так мы тогда считали. Что же до нашей внешности — то Тилли была воплощенная Прелесть, а о моих усиках в высших слоях дуврского общества еще никто не отзывался дурно. Итак, дело уладилось, и было решено, что двадцать седьмого декабря, тысяча восемьсот пятьдесят какого-то года, утром «дня подарков», Альфред Стерлинг, джентльмен, соединится священными узами брака с Матильдой, единственной дщерью капитана Роклейна Стэндфаста, Снаргестоунская вилла, Дувр.
Я остался сиротой в самом нежном возрасте, и опекуном моего скромного имущества (включая акции Карлиона-у-Черта-На-Куличках или Еще Чего-То-Там) равно как и личным моим опекуном стал мой дядя Бонсор. Он послал меня в «Мерчант-Тэйлорз»[3], а еще через пару лет в колледж в Бонне, на Рейне. Впоследствии — полагаю, дабы уберечь меня от греха — он заплатил кругленькую
сумму за мое зачисление в бухгалтерию фирмы господ Баума, Бромма и Бумписса, немецких купцов, под чьим крылышком я всласть побездельничал в соответствующем департаменте к немалой зависти моих собратьев, клерков на жалованье. Дядя Бонсор же обитал, по большей части, в Дувре, где наживал огромные капиталы по правительственным контрактам, суть которых, по всей видимости, состояла в том, чтобы сперва делать дыры в известняке, а потом засыпать их сызнова. Дядя был, пожалуй, одним из самых уважаемых людей в Европе и его хорошо знали в лондонском Сити под прозвищем «Ответственный Бонсор». Он принадлежал к разряду достойных доверия людей, про которых обычно говорят, что у них денег куры не клюют. Зимой и летом он носил жилет — жилет, оттенок которого колебался где-то между солнечно-желтым и тускло-коричневым, и который выглядел столь неоспоримо респектабельным, что я уверен, предъяви он его в любом банке на Ломбард-стрит, клерки немедля обменяли бы его на любое запрошенное количество ассигнаций или же чистого золота. Окопавшись за этим сногсшибательным одеянием, точно в крепости, дядя Бонсор палил в вас из пушек своей добропорядочности. Жилет выносил резолюции, смягчал гнев возмущенных вкладчиков, придавал стабильности шатким предприятиям и вносил немалые пожертвования на нужды пострадавших от засухи кафров и неимущих туземцев с острова Фиджи. Словом, это был солидный жилет, а дядя Бонсор был солидным дельцом. Он числился во множестве компаний, но всякий раз, как учредитель или патрон приходили к нему с планом, мой ответственный дядюшка немедля проводил краткое совещание со своим жилетом и через пять минут либо выпроваживал клиента из своей бухгалтерии либо подписывался на тысячу фунтов.