Когда-то она жила, как люди, стирала на приезжих. Чисто водила детей, сытенькая всегда была. Прокофий сапожничал, читал Библию и поджидал Правду. Пришла – навалила камень.
– Не обижают на дороге?
– Всего бывало. Вышли из лесу, остановили. Ну, еще молодая я… «Пойдем жить в лес с нами!» Дети у меня, говорю, а то бы с вами осталась! – Посмеялись, хлебушка дали… Попались добрые люди, страдающих понимают…
– Зеленые что, не хотят неволи?
– А не знаю… – робко говорит Таня. – Один сала кусок сунул. Говорит – снеси детям… у меня, говорит, тоже дети… А то было, под городом… вот дойду!.. вино у меня отняли… В ногах валялась… – «Молчи, говорит, спикулянка!» Пошла назад, холодная-голодная, насилу добралась… Спасибо, татаре в долг опять вина дали.
Звери, люди – все одинаковые, с лицами человечьими, бьются, смеются, плачут. Выдернутся из камня – опять в камень. Камней, лесов и бурь не боится Таня. Боится: потащат в лес, досыта насмеются, вино все выпьют, ее всю выпьют… – ступай, веселая!
– Приду – испеку им хлебца. Едят, меня дожидаются, одни…
Когда-то мальвы в саду цвели, голуби ворковали, постукивала швейная машинка. Когда-то она, нарядная, ходила с Прокофием к обедне, девочек вела за ручки, а Прокофий нес на руках наследника.
Боюсь – не выдержу. Только судьбу обманываю. Если помощи не дадут – все погибнем.
Востроносенькая, синеглазая, приветливая, она недавно была красива. Теперь – скелет большеглазый. Большеглазы и девочки. Спасется, если примет повадившегося заглядывать толстошею-матроса с пункта. Пусть, хоть матросом спасет семью. Все летит в прах, горит.
– Ну, живите… хлебца я вам порезала, по бумажкам. Христос с вами… Соседка заглядывает когда…
Прощай, подвижница!
На меня смотрит девочка, показывает на щепку:
– Па… ла… ход… у-у-у…
Мальчик косточкой по стеклу стучит.
Ушла Таня. Смотрю на Чатырдаг – ясный-ясный. Там выпал снег. Туда, за его громаду, полезет с бочонком Таня, а он будет ее сдувать. Будут орлы кружиться… А вино – весело за спиной – бульбуль-буль…
Миндальные сады доктора… Надо зайти проститься. Я совершаю последний круг, последнее нисхождение. Делать внизу мне нечего: сидеть на горе легче.
Охлестывает меня ветвями, воет-визжит кругом. Покалывает и прячет синее море – играют на нем барашки. Белеет через деревья дом доктора. Дубовые колоды вделаны на века. Стены – крепость. Водоемы хранят и в жары студеную – зимних дождей – воду. Продал доктор свой крепкий дом и перебрался в новый – из тонких досок, – в скворешник-гробик.
А вот и доктор. Он стоит перед домиком, неподвижно, раскинув руки, как огородное чучело. Ветер треплет его лохмотья.
– Ветром занесло к вам… доктор… проститься перед… зимой!
– Да-да… – бросает он озабоченно, а его, кисель киселем, лицо продолжает смотреть кверху. – Зрение проверяю… Вчера отчетливо различал, а сегодня шишек не вижу…
– Ветром посбивало!
– Вы думаете… Но я и сучков не вижу. Десять дней принимаю один миндаль… горький. Нет, оставьте! Я не имею охоты продолжаться. Обидно, что не кончу работу, потеряю глаза… Заключительные главы – «апофеоз русской интеллигенции» – не успею! Слепну, ясно. Вчера один коллега, который каждый день умеет есть пирожки, прислал пирожок… но такие боли… опиум принял и уснул. Перед утром видел ее, Наталью Семеновну… Положила голову на плечо… «Скоро… Миша!» Конечно – скоро. А ведь должен же быть хоть там какой-нибудь мир, где есть какой-нибудь смысл?! Ибо хотим смысла! И вот, под опиумом мне все открылось, но… забыл! Два часа вспоминал… а как я был счастлив! Помню… про «дядюшку» что-то…
– Как, про «дядюшку»?!
– Как будто смешно… но… У человества, у нас! дядюшки не было! Такого, положительного, с бородой честной, с духом-то земляным, своим… с чемоданчиком-саквояжиком, пусть хоть и рыженьким, потертым, в котором и книги расчетные, и пряники с богомолья, и крестики от преподобного… и водица святая… и хорошая плетка!
– Не понимаю, доктор!..
– Может быть, это от миндаля с опиумом? – прищурился доктор хитро. – Я про интеллигенцию говорю! Были в ней только… полюсы, северный и южный! Стойте, ветра не бойтесь… нам с вами ветер не повредит! не может повредить! Один полюс, хоть северный, – «высоты духа»! Рафинад! Они только тем и занимались, что из банкротства в банкротство… и дух испустили! Гнили сладостно и в том наслаждение получали. Одну и ту же гнилушку под разными соусами подавали, – какое же, скажите, питание в… гнилушке, хоть бы с фимиамами?! А другой полюс… – плоть трепетная и… гнуусная, тоже под соусами ароматными… – дерзатели-рвачи-стервецы! Эти ничего не подавали, а больше по санитарной части: все – долой! и – хочу жрать! Но под музыку! с барабаном! жрать хочу всенародно и даже… всечеловечно! А между ними «болть» колыхалась, молочишко снятое! Оно теперь, понятно, сквасилось и… А «дядюшки»-то и не было! который ни туда, ни сюда! А – погоди, малец: тебя надо в бане выпарить, голову вычесать, рубаху чистую на тебя надеть, вот тебе крестик от преподобного и… букварь! и плетка на случай! Ядра-то не было! Молочишко-то всю посуду заквасило… Не понимаете?! Ага! Я эту формулу могу содержанием наполнить на двадцать томов, с историческими и всякими комментариями! В лучшем случае у нас вместо дядюшки-то кузен был! А чего от кузена ждать?! Рецептики у кузена всегда больше презервативного и ртутного характера. Он из «Варьете» на две минуты к бабушке перед соборованием, а потом к мадам Анго, на утренний туалет, а там к кузине, а там пищеварением занимается, стишками побалует и в клуб – друзья дожидаются доклад об «устремлениях» послушать… И подметки у него всегда протертые! Да, дядюшка! По нем скоро весь земной шар будет тосковать… ибо уж если ступит – знает, куда нога попадет! И в саквояже у него всегда свое! И в книжке у него все, до «нищему на паперти подано – 2 копейки»! А у кузена больше на манжетке написано – «в «Палермо» метрдотелю 5», и не поймешь, как и за что, да и пять ли!
Он потер глаза и принялся проверять по шишкам.
– Да, слабеют. Вчера дубовую дверь ночью ломали, лезли… да крепка! А окна, как видите, на три аршина, – предусмотрено! Так они все мотыги и лопаты забрали. Так с культурой! Передком еще тащилась, а как передок со шкворня, – задний-то стан и налетел – хряп! Ну… звери сломали клетку, змеи разбили стеклянный ящик…
Я вижу, как он задыхается от ветра, пригибающего кипарисы, но уходить не хочет и к себе не зовет. Просит стоять за деревом: так не дует.
– Конечно, отвлеченности теперь страшно утомляют, но без них нельзя даже здесь! А теперь обобщения неизбежны, ибо итоги, итоги подводим! Решать надо! Вот вчера умер уже семнадцатый! от голода! По… третьего дня в Алупке расстреляли двенадцать офицеров! Вернулись из Болгарии на фелуге, по семьям стосковались. И я как раз видел тот самый автомобиль, как поехали расправляться за то, что воротились к родине, от тоски по ней! Сидел там… поэт, по виду! Волосы по плечам, как вороново крыло… в глазах – мечтательное, до одухотворенности! что-то такое – не от мира сего! Героическое дерзание! Он, в каких-то облаках пребывающий, приказал!!! рабам приказал убить двенадцать русских героев, к родине воротившихся! Стойте! – подбежал ко мне доктор и схватил за руку… – Чего-то мы не учитываем! Не все умирают! Значит, жизнь будет идти… она идет, идет уже тем, что есть которые убивают! и только! в этом и жизнь – в убивании! Телефоны работают: «Убить?» – «Убить». – «Едем!»
«Торопитесь!» Это уже вид функции принимает! Значит, ясно: надо… уходить.
– А надежда, доктор? А расплата?!
– Функция! – говорю. Какая может быть тут надежда?! А расплата – укрепление функции. Мерси покорно. Гниение конституциональное! Вы имеете понятие о газоидальной гангрене? Вы не слышите этого шипенья?! Ну, слушайте. Почему вчера не были на собрании? Смотрите, могут и убить! Я вам сейчас…
Доктор вытащил из какой-то складки заплат розовенький листок бумаги, затрещавший в ветре.
– Стой, не дерись… сейчас выпущу… Читайте, на розовеньком-то: «Явка обязательна, под страхом предания суду революционного трибунала!» Значит, вплоть до… функции! Я не потому пошел, а… выступал сам маэстро! Н-ну, хоть маэстро функций! сам товарищ Дерябин! Раньше парнишка с Путиловского заводу наших профессоров пушил и учителям носы утирал, а они улыбались не без приятности, а тут сам Дерябин! Все козыри ихние! Чтобы вся интеллигенция явилась! Она любит «Голгофу»-то, ну, с ее вкусами-то и считаются. Ведь они-то, центр-то, психологи! Все перепоночки интеллигенции-то знают… Все и явились. С зубками больными даже, с катарами… кашлю что было, насморку! Они не являлись, когда их на борьбу звали, от Дерябиных-то защищать и себя, и… Но тут явились на порку аккуратно, заблаговременно! Хоть и в лоскутках пришли, но в очках! некоторые воротнички надели, может быть, для поддержания достоинства и как бы в протест. Без сапог, но в воротничке, но… покорен! Доктора, учителя, артисты… Эти – с лицом хоть и насмешливо-независимым, но с дрожью губ. В глазах хоть и тревожный блуд, и как бы подобострастие, но и сознание гордое – служение свободному искусству! Кашлянет по-театральному, львенком этаким салонным, будто на сцене, и… испугается – будто поперхнулся. Товарищ Дерябин в бобровой шапке, шуба внакидку, лисья… как у Пугачева!