Потом еще был суд. Баба Таня, трезвая, нарядная. Всем бараком собирали ей одежку – юбку черную, ботики, маркизетовую кофточку, а под нее трофейную, невиданной красоты комбинацию, а еще пальто. Но в пальто в зал суда бабу Таню не пустили. Обиженная этим обстоятельством, она, как свидетель, заявила, что райкомовский муж, извините, конечно, спускал в свой личный нужник газеты, которыми привык подтирать зад. Дак нужник и забился. Канализация – не яма, много глупостей не накидаешь. А потому пришел человек справить нужду большую к ним, по-соседски. А поскольку дерьма народного в их отхожем месте собралось немало, поскользнулся. Упал. «Всем бараком его спасали, – сказала баба Таня. – А тут Никифор мимо шел. Не растерялся и у самой бездны остановил райкомовское падение».
За такие слова бабе Тане пообещали срок. Она, говорили, ругнулась грязно, как любила и умела, и сообщила собравшимся, что ежа голой жопой напугать трудно. Практически невозможно, что, собственно, и доказал пострадавший товарищ.
Дядька Федор как свидетель оказался пожиже. Он согласился, что дело это политическое, хотя и личное. Но личное от политического отделить нельзя, потому что нельзя жить в обществе и быть от него свободным. Федора в Туманном не осуждали, потому что у него была своя рубашка и своя погремушка. Следователь на допросе так и сказал: выбирай, кто тебе дороже: татарка, предавшая вместе с другими членами своего несознательного народа советскую власть, или этот Никифор, вставший на службу мирового сионизма.
Татарка была дороже. У нее тем более пузо лезло на нос. И на ее стороне складывалось не только моральное, но и численное превосходство.
Отца судили в областном центре. Это было удобно для Зины, которая пришла на заседание с крупным, туго запеленатым в клетчатое одеялко младенцем. По причине недавнего рождения его еще не брали в ясли. При других обстоятельствах безмужняя, но с ребенком Зина никогда бы не решилась выйти в люди и сгорела бы от стыда. В сравнении же… В сравнении ее стыд был маленьким и честным. Он не перевешивал. Даже если бы Зина с ребенком подпрыгивали на своей чаше, им бы не удалось оказаться ниже, чем оказались в глазах Туманной общественности бесстыжий райкомовский муж и жалкий, понятный, но что с того, дядька Федор.
Говорили, что на суде Зина все норовила показать младенца отцу. Конвоиры отталкивали ее грубо, но она, как кобчик («Как кибэць!» – настаивала баба Таня), налетала, билась о них грудью до тех пор, пока судья не прекратил все это «светопреставление» и не велел вывести Зину из зала суда окончательно и без права пересмотра.
Отцу дали семь лет. Учли прошлые, фронтовые и трудовые, заслуги, которые хоть и не оправдывали, но были.
Зинин младенец оказался девочкой. Из-за одеялка это не сразу все поняли. А спросить не решались. Выдумали, что мальчик, потому что пацаны – они надежнее и ценнее. И конвоиры тоже должны были это понять.
Девочку Зина назвала Анной.
7
Из того, что потерял старый Яша, отчества было меньше всего жалко. Без него было даже легче. Легче отзываться, двигаться, чувствовать себя уместно. Шуршащее имя для шепотной, невнятной и нездоровой речи казалось вполне годным в больнице, где умерла жена. Ульяна. Яна.
Машина Яны остановилась на светофоре. Она называлась «Нота». Машина того, кто убил Яну, светофоры презирала. Потому что ее звали «Бентли». Она неслась по встречной, обгоняла… «Нота» для «Бентли» – муха. Когда на муху машешь, она должна испугаться и улететь. «Нота» не улетела. И «Бентли» прихлопнула ее, повредив свою красоту и оригинальный дизайн. Яна была жива три недели. Множество иностранных аппаратов, большей частью немецких, которые она выбивала для клиники, растягивали во времени не надежду, нет. Они растягивали привыкание к мысли о том, что ее больше не будет. Это было гуманно для Яши. Он жил в больнице. Он жил тогда только потому, что у Яны были теплые руки.
«Слушай, ко мне приходит пациент. Я смотрю и думаю, какой взрослый. Я думаю о нем: “Дядька”. А дядька – мой ровесник. Совсем не понимаю, сколько мне лет. Я, наверное, остановилась в развитии. Я принимаюсь уважать дядек и теток за возраст. И зачем-то спешу им понравиться… А они меня видят и думают: “Тетка”, да?»
«Надо не отставать? Надо как-то разбираться в названиях коктейлей, сумок. Вино тоже, оказывается, бывает не только белое и красное. Или пусть они бегут, а мы подождем? Пусть устанут, а тут мы – с бутербродами и жареной картошкой? Иногда я очень жалею о том, что у нас нет детей. А иногда думаю об этом с радостью…»
«Города я люблю больше, чем море. А реки – меньше. А еще, оказывается, можно было многого хотеть. Например, не быть врачом и учительницей, а делать духи или пирожные. Можно было, оказывается, мечтать о садах и ландшафтах. Или разводить собак. А лучше лошадей. Можно было делать мебель. Или работать осветителем на съемках. Почему никто не рассказывал нам об этом? А ты хотел быть космонавтом?»
Яша держал жену за руку, разговаривал сам с собой. Сам спрашивал. Сам отвечал.
Нет, он не хотел быть космонавтом. Ему не рассказывали. Нет. Когда он выбирал, Гагарин еще не взлетел. Совсем чуть-чуть не взлетел. Наверное, поэтому его, Яшин, выбор лежал вдоль дороги к узловой станции. Всё как у всех – уехать или остаться. Если остаться, то дальше ясно – стекольный завод или шахта. Если уехать, то как повезет. Мать хотела, чтобы Яше повезло. Мать хотела, чтобы Яша учился. Учился – это всё. Конечная станция. Тупик фантазии. Понимаешь? Учился – это уже само по себе билет в другую жизнь…
И да, пусть бегут. Но сыр с плесенью – неожиданно вкусный. И зеленые травы с причудливыми (как запомнить?) именами – тоже. Каша, конечно, надежнее. И пареный буряк. Пусть свекла. Без траты времени и ешь сколько хочешь. И жареная картошка.
Дети бы пригодились, наверное. Яша бы жаловался им: «Совсем старый стал. Старый дед». А они бы возражали горячо: «Что ты, папа, что ты… Это только рассвет. Самое начало». Но их было бы очень жалко. До полной невозможности радоваться. Как дышать, если им, нашим детям, когда-то придется умереть?
Пока Яна была жива, Яша приловчился делать ей клизмы. Ей и другим тоже. Мыть полы еще. Двери. Перекладывать больных. Хромал, но силы были. Вполне хватало. Иван Николаевич, завотделением, сначала закрывал на это глаза. Младшего медицинского персонала катастрофически не хватало. Яша рассчитался с работы и пристроился санитаром. Это было нарушение трудового кодекса, здравого смысла и всего, на чем вроде бы стоит мир. Но в провалах логики, там, где мир лежит-отдыхает, у Яши формировалось место, с которого сдвинуть его было невозможно. Пока Яна была жива…
Происшествие расследовали быстро. И быстро передали дело в суд. «Бентли» подал иск на «Ноту». «Нота» и была признана виновной. Яна и Яша оказались должны: за починку, восстановление оригинального дизайна и моральный ущерб, оцененный в стоимость нового «Бентли». Наверное, хозяева хотели, чтобы у них была пара.
Имуществом Яны был дом. Она шутила: «Дом, который построил Джек». Искала Яшиных тезок по всему миру. Джек, Джейкоб, Якоб, Джакомо, Иаков.
«Ты, Яша, пятка. Или следующий по пятам. Тебя назвали по святцам. Знаешь?»
«Можно я лучше буду Казановой?» – смиренно спрашивал он, внутренне ужасаясь тому, что когда-нибудь тело его откажет. И тепло его с Яной будет ровным, отеческим. Чем больше он думал об этом, тем яростнее искал губами ложбинку на спине, тем настойчивее утыкался в круглое («Я никогда не смогу из-за тебя похудеть!») Янино плечо. Тем больше радовался ее тихому всхлипу, в котором было столько непристойной радости и легкости, что мечталось даже в них умереть.
Он построил дом. Потому что его отец построил дом. Потому что в словах «дали квартиру» он всегда слышал унижение, сухую констатацию своей (и всякой) неспособности быть мужчиной. Хотя…
Хотя, когда в шестьдесят восьмом квартиру давали, был счастлив и придирчив: отверг и первый этаж, и северную сторону на втором. Взял на третьем: окна на восток. Утром солнце, с полудня тень. В жаркие летние месяцы южного, горячего, зараставшего асфальтом, а не травой города это было большое дело. Для той, другой, трусливой жизни. Для жизни без кондиционера, но с отчеством.
8
Лёвка не умер. Шевельнул пяткой. Открыл глаза. Закашлялся. Мать, продолжая петь свою колыбельную, только теперь уже не горлом-сердцем, а как будто сквозь зубы, как революционный марш, попробовала взять его на руки. Не удержала и не удержалась. Рухнула под ясень. Яша сказал: «Давай я за ноги, а ты за плечи». Дотащили…
Кашлял Лёвка долго – почти полгода. И столько же молчал. То горел, то лежал тихо, без памяти и желаний. Мать пристроилась сторожихой на склад стекольного завода. Без записи, потому что мало ли как? Муж – политический уголовный элемент, а значит, и к семье доверия нет. «Скажи спасибо, что за тобой пока не пришли!» – буркнул дядька Федор. Это он договорился на складе: за ползарплаты начальник закрыл глаза на возможную вражескую вылазку.