– Бу-бик!.. Бубик!! – кричит Марина Семеновна. – Как я знала!..
Шумит горка, три дня шумит. Сидят в подвале короворезы: старый Андрей Кривой, согнувшийся с голоду Одарюк. Шушукаются на горке: ванную прописали короворезам – не сознаются! И шомполами лечили, и не кормят. Не сознаются.
Шумит горка: нашли у Григория Одарюка под полом коровью требушину и сало. Взяли. Помер у Одарюка мальчик, промучился, – требушиной объелся будто. Кожу коровью нашел матрос: в земле зарыта была. Признал кожу Верба: Тамаркина.
Быстрей развертывается клубок – сыплется из него день ото дня чернее. Видно, конец подходит. Ни страха, ни жути нет – каменное взирание. Устало сердце, страх со слезами вытек, а жуть – забита.
Но бывают мгновения, когда холодеет сердце…
Дождь ли, ветер – я хожу и хожу по саду, захаживаю думы. Сошвыриваю с дорожек и складываю в кучу камни – прибираюсь. Приставлю к воротам кол – защиту! Оставшаяся привычка…
Кто-то царапается в ворота, как мышь скребется.
– Кто там?..
– Я… – запуганный детский голос. – Анюта… дочка…
Опять она, маленькая Анюта, добытчица! Нет больше у ней дороги. Ко мне!
– Ну, иди…
Я уже все знаю.
Она неслышно, тенью, идет по саду, закрывает лицо ладошками. От горя, которое она так познала?
– Папашу… взя… ли… Гришуня наш помер сегодня… и все наше сальце взяли… и требушку взяли… на зиму припасали…
Она трясется и плачет в руки, маленькая. А что я могу?! Я только могу сжать руки, сдавить сердце, чтобы не закричать.
Не знаете, не видали вы этого, вы, смакующие человеческие «прорывы», восторженные ценители «дерзаний»! Все это «смазка» чудесной машины Будущего, отброс и шлак величественной плавильни, где отливается это Будущее! Уже видны его глаза…
Босая стоит она, освещенная половинкою месяца, выбежавшей из тучи. На ней рваный платок мамы Насти и розовенькая кофточка без пуговок. Она трясется от ужаса, который она предчувствует. Она уже все познала, малютка, чего не могли познать миллионы людей – отшедших! И это теперь повсюду… Этот крохотный городок у моря… – это ведь только пятнышко на бескрайних пространствах наших, маковинка, песчинка…
Что я могу?! Не могу сказать даже слова… Кладу на плечо руку.
Она уходит с сухой лепешкой, с горсточкой миндаля и грушки. Уносит в своем платке виноградную кожуру гнилую…
Нет, еще остается ужас. Еще не омертвело сердце, еще сжимается. Стоны ползут из балок… Да, вовсе не тюлень это, а само сущее, земля стонет. Я вижу под луной черный гребень, гробовую крышку дома Одарюка, где мальчик… Смерть у дверей стоит, и будет стоять упорно, пока не уведет всех. Бледною тенью стоит и ждет!
Я вздрагиваю – я вижу бледную тень. Беззвучно движется за плетнем, на месяце, за черными кипарисами… Кто ты?! – хочу окликнуть и узнаю майский костюм Андрея. Он направляется на Тихую Пристань, в свое жилище. За спиной у него мешок, неизменный его мешок. Из степи идет, с похода. Украдкой хочет войти к себе. Умирал бы в степи, чудак!
Шумит поутру горка: забрали дядю Андрея – матрос с милицейским взяли. Повели «делать ванную».
Ванная?! Что такое?..
Это знают они, хозяева. Милицейский сообщает – «по секрету»:
– Разыскной пункт дело хорошо понимает! Знаку чтобы не оставлять… Значит, мешок с песком… и как под печенку ахнуть!.. – одно потрясение, а знаку настоящего нет! Внутри может полировать, чтобы в сознание привести. Под сердце тоже… Раньше!.. Да раньше таких сурьезных делов и не было. Семнадцатую корову режут… трудовых! Должен себя пролетарий защитить, как вы думаете? Иначе как же… Я, говорит, на степе крутился! Рраз! Ходил на степу?.. Ходил! А го-лос-то уж у него не тот… Два! – под душу. Ходил на степу?! ну?! Ходил… И опять голосу сдал! Понимаете, штука-то какая?! А то в голову, вот это место, под затылок… Тут уж он как в беспамяти, сотрясенье… И вот тут сейчас и есть ему ванная! Водой отливать надо обязательно. Тут-то он обязательно помягчеть должен. Ходил на степу… ррастакой?! Молчит… Но только у всех троих их такая крепость… с голоду, что ли? Не поддаются! Зубы только затиснут и… Кривого и шомпола взяли… Старик, а выдержал карактер. Захрипел, а не сдался. Обоих выпустили пока… до суда, не сбегут. И Андрея выпустим… Пайков у нас не полагается, сами знаете… голод!
Бежать? Снега на перевале. Босоногая Таня все еще ходит там, поплескивает вино в бочонке. Нельзя ей остановиться: дети. Телом, кровью своею кормит…
Я уже не могу оставаться в саду, за изгородью. В башмаках разбитых хожу я по грязи дорог, постаиваю на мокрых холмах. Что я хочу увидеть? На что надеюсь?.. Никто не придет из далей. И далей нет. Ползут и ползут тяжелые тучи с Бабугана. Чатырдаг закрылся, опять задышит? Задует снегом. Смотрю на море. Свинцовое. Бакланы тянут свои цепочки, снуют над мутью… ходят и ходят шипучие валы гальки. И вот выглянет на миг солнце и выплеснет бледной жестью. Бежит полоса, бежит… и гаснет. Воистину – солнце мертвых! Самые дали плачут.
Притихла горка. Воет старая нянька соседкина. Ходила с неделю сумрачная, больная, ждала чего-то. Теперь воет. Ее тонкий, будто подземный, плач доходит через плетень в садик. Сына у ней убили. Далеко убили, за перевалом, в степи…
Принес эту весть Коряк, тот самый Коряк – дрогаль, который бил-выбивал правду из старика Глазкова. Получил Коряк свою правду: убили в степи его зятя, а с ним убили и нянькина сына Алексея.
А еще совсем недавно стояла нянька у моего забора, радовалась:
– Вздохнем вот скоро… Вот Алеша поехал с Коряковым зятем, на степь повезли вино, в долг у татар заняли… бо-чку! Теперь всего наменяют… и сала, и пшенички… к Рождеству-то бы…
Принес весть Коряк ночью. Сказал:
– Получил вот какое сурьезное известие. Нашли на дороге, на степе… боле ста верст отсюда, зятеву лошадь… и двоих побитых… моего и твоего… приятели были, так вместе и… лежат в канаве. Ну, лошадь не могли стронуть, не пошла от хозяина… Хороший конь, добрый. И товар не могли стащить, помешали им, как с лошадью они бились. Может, чего и расхватали… Ну… и в это самое место, за ухом… две дырки наскрозь… в канаву оттащили. Ну… двое тех было… в хворме, с винтовками… как люди говорят проезжие. Значит, будто стража… про себя выдавали. Ну… и так сдается, шо сын Глазкова один, Колька… который сбежал… Меня убить за отца грозился. Ну, моего убил. А уж твой… так… наскочил на судьбу… Пшеницы да ячменю мешок… кровью запекши… на них и убили. Теперь надо позабирать все.
Побежали под утро, без хлеба, без одежи, на перевал, в снега: нянькин сын Яшка, вдова, – Корякова дочь, – и сам Коряк, – кнут только захватил по привычке своей дрогальской. Побежали добывать все: пшеницу, тела и лошадь.
Воет другой день нянька. Сидит старая барыня, томится бессонницей и сердцем. Горит печурка, шипят мокрые «кутюки».
Вот они, сны обманные! – что – кому! Приснился и няньке сон, пышный, сытный. Видела она так – рассказывала недавно:
…Шла полем. А по полю тому, прямо – земли не видно, – все глыбы сала да жиру. А сын Алеша, в белой будто рубахе… до земли рубаха… с вилами, переваливает глыбы, будто навоз трусит. «Смотрите, – говорит, – мамаша, сала да жиру сколько!» Схватила нянька жирный кусок, есть стала. Ела-ела, – в глотку не лезет, уж больно жирен…
Проснулась, а все тошно. Всем про сон рассказывала, обхаживала горку, – не к добру, чуяла! Всю неделю как не своя ходила. Сказала Марина Семеновна, – не ей, – ей не сказала:
– Ох, худо няньке будет, через Алексея… такое ху-до!..
Пришло худо: прислал Алеша пшеницы с кровью. Есть-то надо, промоют и отмоют. Только всего не вымоешь…
Падает снег – и тает. Падает гуще, гуще… – и тает, и вьет, и бьет. Ближние горы – пегие. Стали пегими кипарисы, и виноградники, и плетни. А снег все сыплет и заметает в вихре, белит и кроет. И вьет, и метет, и хлещет… Зимой хватило от Бабугана, от Чатырдага – со всех сторон. Крутит метелью и день, и ночь. Не черная Кастель-шапка, а исполинская сахарная гора – голова на блюде, на белой скатерти. Седые, дымные стали горы, чуть видные на белесом небе. И в этом небе – черные точки – орлы летают.
Гонит снегами лесную птицу к жилью. Черные дрозды с оранжевыми носами шмыгают по пустым садам, выискивают во двориках. Остатки овечьих стад умные чабаны стерегут в кошарах: опасно пускать в долину. Смотрят на снег с тревогой: валит, а сена нет – овцы начнут валиться. А над горами орлы летают. Не боятся орлы снегов: корму орлам достанет.
Бежит в снегу маленький татарин в бараньей куртке, лошадь из снега тянет. Кричит – воет в белую пустоту на всю горку:
– Йей!.. бери коня… купай!.. Йей…
Спотыкается на кусты под снегом, волочит в поводу коня, бьется в мои ворота:
– Ко-зяй… йей! коня бери… клеба давай, карей!.. все памирай… ой, бери… йей!
Еще с порога вижу, как он стучит себя по груди и топчется – прыгает за шиповником. Татарин крохотный, черноусый, с обезумевшими глазами. Он хватает меня за рукав и тянет: