– Да, что-то случилось… – задумчиво сказала она и опять прикоснулась к его руке. – Со мной случилось. С вами-то ничего. Вы просто очень давно не целовались…
Она прошла к столу, налила себе рюмку и медленно, маленькими глотками выпила вино, затем провела рукой по волосам и как-то обессиленно опустилась на диван.
– Кажется, – начал он глухо, – со мной тоже что-то случилось. – Он вынул папиросы и жадно закурил.
– Неужели? – тихо, с радостным изумлением прошептала Тоня.
– Да… – так же тихо ответил он и присел, но не на диван, где сидела она, а на стул.
Ему не хватало дыхания, в горле пересохло, и он облизывал обметанные, сухие губы и молчал, не находя да и не ища слов для выражения того, что чувствовал сейчас. Молчала и Тоня. И они долго не решались прервать молчание, переживая, каждый по-своему, то значительное и необыкновенное, что произошло с ними.
– Последние дни я все время бродила по улицам… И вот встретила вас все-таки. Мне вообще везет в жизни.
Володька усмехнулся и покачал головой.
– Вы считаете, что это не так? – с тревогой спросила она.
– У нас только… пятнадцать дней.
– Не надо об этом! Я не хочу думать! – почти крикнула она и, протянув руку через стол, взяла Володькину кисть. – Вы знаете, все началось с руки… Когда вы протянули ее мне, еще грязную, со следами ожогов, такую жесткую… я подумала…
– Не надо… про руку, – попросил он и осторожно высвободил ее.
Тоня пристально взглянула на него и не сразу, а помедлив немного, спросила:
– Это связано… с фронтом?
– Да.
– И это страшно? – спросила, догадавшись.
– Очень.
– Господи, я как-то никогда об этом не задумывалась. Я дочь военного, и никогда… Значит, папины сабли… Может быть, ими тоже…
– Сабли – это очень давно, – сказал Володька, и опять ему подумалось, что Тоне он сможет рассказать про все, и не только сможет, но и должен, потому что держать все это в себе больше невозможно. И его прорвало: – Вы спрашивали – что из окопа? Так вот. – Он поднялся и начал вышагивать по комнате. – Я никому еще не говорил. Трупы. Много трупов – и немецких и наших! А кругом вода, грязь. Жратвы нет, снарядов нет. Отбиваемся только ружейным огнем… И каждый день кого-нибудь убивает. Еле таскаем ноги. Ждем замены. Приходит помкомбата: "Ребята, "язык" нужен позарез, иначе нас не сменят! Батальонную разведку всю побило. Давайте сами!" Даем! Отбираю трех посильнее. Ночью ползем… Добираемся, сами не знаем как, до немецкого поста. Там – двое фрицев. Двоих не дотащить. Одного надо кончать. Кому поручить? Смотрю на ребят – боюсь, не сдюжат. А надо наверняка. Вот и пришлось самому… – Володька остановился около стола. – Можно выпить?
– Я налью, – заспешила Тоня и дрожащей рукой налила рюмку.
Он выпил одним махом.
– Ножом в спину… Рукой ему рот зажал, а через пальцы – крик. И кровь со спины на меня! Весь ватник забрызган… Утром кинжал от крови отмываю… Ну, враг, немец, фашист, гад. Но… человек же. Не пожалел я его. Нет! Но противно, физически противно. Я буду их убивать, буду, но… понимаете, я уже никогда не буду таким, каким был. Никогда! Ну хватит вам – что из окопа?
Тоня подошла к нему, положила руку на голову, стала поглаживать.
– Вот что довелось вам, лейтенант Володя… Вот что…
– А думаете, сменили нас? Черта с два! Изменилась обстановка. А до этого, в первом наступлении… Я ж кадровый, привык все по уставу, как положено. Приказали двигаться по полю, а как? Немец лупит из всего, что у него есть, головы не поднять, а сзади ротный – вперед, давай вперед! – Володька приостановился, вытер пот со лба. – Сержант Степанов, помкомвзвода мой, говорит: "Давайте, лейтенант, чуть вправо подадимся, лощинка там, поукрытистей будет…" А я: "Струсили, сержант, какое направление указано? К трем березкам! Его и держать! Вперед, мать вашу, давай, давай…" Ну и пошли…
Голос Володькин задрожал, и он обессиленно опустился на диван, достал папиросы и закурил, часто и глубоко задыхаясь дымом, до кашля…
– Ну и пошли, – повторил он. – Я ж умнее всех, зачем мне кого-то слушаться. Сержант из госпиталя вторым заходом на фронте, а мне что, я лейтенант, училище окончил. Ну и… сержанта насмерть, и треть взвода на поле осталась… До сих пор не могу заставить себя к его жене сходить… Вот что из окопа, Тоня… – Он встал и опять замаячил по комнате.
Тоня глядела на него неотрывно и о чем-то думала.
– А отпуск к концу, – продолжил он. – Через пятнадцать дней – опять то же. И ни черта я в жизни не видел – школа, армия, фронт… Нет, вы меня только жалеть не вздумайте! Я же сам, все сам… На востоке думал – как же война без меня? Как в Москву вернусь, не мною отбитую… Нет, я все сам, сам…
– Вот вы какой, лейтенант Володька… Вот какой… – Тоня подошла к нему, остановилась, взяла его руку и вдруг очень серьезно и решительно заявила: – Я не пущу вас туда больше. Не пущу! Не верите? Вот возьму и не пущу! Когда я сильно чего-нибудь хочу, у меня выходит.
– Это не тот случай, Тоня, – пожал Володька плечами и улыбнулся.
Они сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, и говорили, говорили… Может, и не об очень значительном, но для них казавшемся очень важным и интересным.
Они не целовались больше, видимо опасаясь того смятения, в которое привел их обоих первый поцелуй.
И только тогда, когда Володька уходил и они прощались в прихожей, а времени было уже в обрез до комендантского часа, Володька прижался к полураскрытым, ждущим Тониным губам и долго-долго не мог оторваться от них…
До Садовой он бежал, непрерывно поглядывая на часы, – была уже половина двенадцатого. Домой он вернулся в первом часу. Мать встретила его встревоженным взглядом и словами, что звонила Юля.
– Да? – равнодушно бросил он.
– По-моему, ей было неприятно, что тебя не оказалось дома.
Спать ему не хотелось. Какой сон, когда произошло такое… Когда за один вечер незнакомый до этого человек стал самым дорогим, самым близким, когда кружат голову только одни воспоминания об этом вечере…
Но все же Володька разделся и лег в постель в надежде, что память прокрутит перед ним все, что произошло с ним сегодня, и снова переживет этот незабываемый вечер, но Тонин образ не появлялся перед его закрытыми глазами, а закрутились обрывки из рассказанного им Тоне о Ржеве: то метельная темная дорога на войну, то обреченные глаза ротного, то хриплый шепот сержанта Степанова, то перекошенное лицо немца… И как ни старался он отогнать от себя это, недавнее прошлое накатывалось на него, и опять противно выли мины и стрекотали пулеметные очереди.
А когда он заснул, снилась ему не Тоня, а самолетная бомбежка. Черные тени "юнкерсов" висели над ним, и маленькая черная точка, оторвавшаяся от самолета, летела прямо на него, все увеличивалась в размерах, и он знал: это его бомба…
И утром не сразу ушло от него приснившееся, а когда ушло, то начало медленно наплывать предвосхищение того необыкновенного, что его ждет сегодня, – встреча с Тоней. И тут же резко зазвонил телефон, и Володька, неодетый, бросился в коридор.
– Это вы? Значит, правда, что вы есть на свете? Мне не приснилось? – услышал он в трубке Тонин голос.
– Это я…
– Я совсем не спала… Приезжайте сейчас же. Хорошо? – И действительно, говорила она устало, измученным голосом.
– Еду, Тоня…
Когда Володька лихорадочно, как по тревоге, одевался, мать, слышавшая, конечно, краем уха его разговор, вошла к нему в комнату, остановилась и смотрела на него вопрошающим взглядом.
– Ты даже не будешь завтракать?
– Нет, мама… Я должен бежать.
И он бежал до трамвая, который потом нестерпимо медленно тащился до Самотеки. Так же бесконечно долго полз и троллейбус по Садовому кольцу. По Пироговке Володька опять бежал и только у Тониного дома приостановился, чтоб успокоить дыхание, но не простоял и минуты – бросился в парадное, буркнул сердитой лифтерше: "В шестнадцатую" – и запрыгал по ступеням.
Дверь была открыта, и Тоня стояла в проеме – бледная, с припухшими глазами.
– Наконец-то… – прошептала она и уткнулась ему в грудь. – Господи, что же это такое? Я думала – это радость, а это мука… Я совсем не могу без вас.
* * *
И полетели какие-то сказочно-необыкновенные дни. Рано утром, кое-как второпях позавтракав, Володька несся на Пироговку, а там бешено крутились стрелки больших старинных часов, висящих на стене, и они не успевали оглянуться, как время неумолимо приближалось к роковым одиннадцати вечера, когда Володьке надо было уходить, чтоб успеть добраться домой до комендантского часа.
И последние минуты они стояли в прихожей, целовались, и Володька, с трудом отрывая от себя судорожно сцепленные Тонины руки, выходил на затемненную Пироговку, громадным усилием воли заставляя себя уходить все дальше и дальше от ее дома, и у него было такое ощущение, будто раскалывался мир на две половины, и в той половине, где не было Тони, ему страшно одиноко и бесприютно.