Ознакомительная версия.
Радуясь красиво и хорошо наложенному шву, он улучшал качество жизни конкретного человека, его семьи, его близких. А когда конкретных этих людей сотни, тысячи – лучше становилось обществу, миру. Не абстрактная любовь и помощь всему человечеству вела его, а любовь к хирургии и помощь страждущему человеку, оказавшемуся на пути его служения своему счастью.
Но все же… Все же хотелось временами рассказать хирургическому миру об удачном удалении тромба из легочной артерии, о своей методике операций на толстой кишке – ведь не до бесчеловечности был он лишен тщеславия или, скажем мягче, честолюбия. На Хирургическом обществе сообщение об эмболии прошло нормально и было принято достойно: человек умирал, его спасли – чистый случай.
Но как воспримут новую методику, о которой доселе не слыхали? Новое всегда требует перестройки ума, а для этого нужны время, подготовка. Это сообщение Жадкевича сразу выявило обычную защитную реакцию укоренившегося и привычного. Конечно, в медицине консерватизм необходим. Бездумное, рискующее новаторство в хирургии может быть столь же опасным, как и в атомной энергетике. Хирурги не могут, не должны пробовать свои новации, свою игру ума и рук на людях. Но все ж «сегодня» должно быть умнее, чем «вчера». Должно! Да поди ж ты пойми.
Выслушав сообщение Жадкевича – тому уж двадцать лет! – председатель, правивший в тот день бал, заключил, что предложенная методика безграмотна хирургически и онкологически. Если б на Обществе кто-нибудь знал, да и Жадкевич в том числе, что ту же методику предложил кто-то и во Франции лет десять назад! Ведь нет пророка в своем отечестве!
Однако сама жизнь показала, что Жадкевич предложил операцию хирургически удобную, онкологически грамотную. Правда, не каждому в то время она была по зубам и по рукам. Может, тогда с ходу разобраться все не смогли. Может, тот председатель, ныне покойный, сплоховал, обобщая все сказанное на заседании Общества. «О мертвых – или хорошо, или ничего». Ладно, забудем. Мне, по правде говоря, не кажется эта догма верной. О мертвых, по-моему, следует говорить то, чего они заслужили, – о живых надо стараться говорить получше. Похвала больше помогает человеку, чем ругань. Через похвалу и критика более действенна.
Вспоминая то заседание, Жадкевич говорил, что для перестройки на новое надо прежде всего научиться не ругать другого. «Необходимо перестроиться. Иной начальник, всякая проверочная комиссия считают своей главной помощью – ругань. Ругань – это стресс, страх, а когда люди боятся, то, естественно, в ответ норовят задурить голову, обмануть, объегорить. Как страхом и руганью повысить человеческое достоинство, без которого немыслима никакая перестройка? Не страх же повышает достоинство?» А начался разговор с воспоминания о том заседании Общества.
И всегда так: начинал с какой-нибудь хирургической байки и постепенно переходил к советам всему миру – как усовершенствовать нынешнее наше бытие.
Он был искренен в словах и в деле и всей своей жизнью подтверждал неизбывную до самой смерти искренность. Правда, в своей искренности он порой бывал излишне прямолинеен. Да, впрочем, как мне об этом судить? По-разному каждый видит грань между божественной истиной и удобством человеческого существования. Деликатность, тактичность вынуждают порой быть немного фальшивым. А искренность всегда излишне прямолинейна, жестка, а то и жестока. Для нежестокой искренности и потребна интеллигентность, то есть тот образ существования, который научает при общении управлять своей естественной нетерпимостью, первой реакцией на чужую точку зрения. Интеллигентному человеку, по-моему, легче быть искренним – и именно за счет управляемой терпимости. Поэтому Жадкевич и мог сказать коллеге, не обижая его: «Не чувствуешь в себе силы на большую операцию – не берись, не рискуй чужой жизнью. Охраняй ее, сохрани ее. Не бойся признавать себя слабым – для этого нужна сила. А сила растет на обочинах дорог осознанной слабости».
Можно подумать, что Жадкевич все время поучал, вещая в кругу молодых эпигонов и апологетов. Но что поделать, если вспоминается именно это, подобное, рассыпанное во множестве, казалось бы, пустячных разговоров, в пустой и непринужденной болтовне. Нет-нет да брякнет он между делом по какому-то конкретному поводу – а имеющий уши да слышит. Хотя с ушами, надо признаться, было плохо. Сейчас, когда его уже нет, хочется собрать все, вспомнить. Да уж куда там – бежим по жизни, суетимся. Думаем, что вперед бежим. А он стоял на месте, у стола своего, или сидел, разговаривал, никуда не спешил – но почему-то отстал я. И вид у него оттого был, будто ничего и не нужно для него делать. Помню, пытался я начать кампанию за присуждение ему звания заслуженного врача – к пятидесятилетию. На первых же инстанциях мы услышали знакомый картонный термин – «пустые хлопоты». И верно.
Как передать тот ум, обаяние, терпимость и ненавязчивость, постоянную готовность помочь – даже чужому. Помочь не профессионально, что естественно, а так – по жизни, по обстоятельствам: пойти к начальству по поводу квартиры для одного из сотрудников, познакомить одинокую женщину с одиноким мужчиной, сказать секретарю райкома о заботах медсестер, обитающих в общежитии. Он нравился всем. Иные считают, что не имеющий врагов – пуст и равнодушен. По-моему, пустая мысль. Опасно говорить про человека: его любили все. Интересно то, что он нравился всем с первого момента – первое впечатление оказывалось прочным.
Говорят, друг познается в беде. А он доказывал, что настоящий друг испытывается чужой радостью, чужим успехом. «На беду, – говорил он, – много друзей налетит». (По себе знаю: стоит товарищу заболеть, бегу тотчас; в спокойный период и не позвоню.) В радости и успехе можно остаться одиноким скорее. Жадкевич поддерживал дух товарищества и при чужом успехе, который является проверкой и тебя самого, и друзей твоих. Он выдержал все проверки.
Я все пишу, пишу, рассуждаю… Просто оттягиваю момент… Не момент, потому что умирание его было длинным путем из жизни; оно было необычным и торжественным. Он не только жил, он и уходил от нас как большой мастер, большой человек, преподавший всем нам урок мужества, человечности, подчинения и слияния с природой. Не роптал, а успокаивал. «Что делать, – сказал он мне. – Так природа распорядилась. Жребий пал на меня. Кто же виноват?»
Он, наверное, давно заметил какие-то изменения в своем самочувствии. Мы-то теперь, задним числом, догадываемся, что перемены в характере были следствием уже давно точившей его болезни. Собственно, особых перемен не было. Может, чаще срывы? Может, стал поддаваться чужим влияниям? Наверное, чувствовал что-то нам неведомое. И, как всегда, отбрасывал все, что ему неинтересно?
Пришло время, и он уже явно почувствовал нарастающую слабость. Потом начал худеть. У миллионов таковы первые признаки этой проклятой болезни! И он, и все мы, окружающие врачи, в том числе и сын, и жена его, тоже врач, которая с величайшим мужеством и деликатностью служила ему от первого часа явления болезни до последнего мгновения его жизни, все мы в работе многократно видели наступление этого дьявола. И все мы, и он в том числе, – проглядели. Однажды, закончив очередную операцию, он тут же, отойдя на два шага от стола, сел на вертящуюся табуретку, привалился к стенке и минут двадцать не мог подняться.
Это была его последняя операция перед началом собственного лечения. Потом сказал: «Наверное, героизм наш ничего не даст – слишком запущена опухоль». Это он про больного, не про себя. Медицина много умеет – знает мало. Миру больше нужно наше умение. А знания – это наши трудности и заботы. Вот и в той операции еще раз проявились наши малые знания, уступив умению хирурга: больной этот вполне здоровым был на похоронах своего Мастера.
В кабинете Жадкевич перечислил кое-какие симптомы и заключил: рак поджелудочной железы. По общей, шаблонной, схеме, по методу общения с больным в нашем обществе первой реакцией должно быть отрицание, запутывание, успокоение. Почему-то первое у нас – не пугать, не расстраивать. Беспрестанно пугая и расстраивая, мы бережно боимся сказать человеку главное – про его болезнь. (Когда болеет общество – тоже боимся расстроить.)
Но с Мишей нельзя было быть банальным, потому что он – уникален. Ведь я это знал! Знал – да мой стандарт не совпадал с его вселенской уникальностью. Я что-то болтал. Он молчал, не прислушиваясь к моим словам, и продолжил: «Вы, конечно, будете обследовать. Мне о своих находках сказать можете… Как хотите. А вот Наташе говорить не надо. Какой смысл? Лишь мучить ее».
Пока мы обследовали его, появилась желтуха. «Видишь, – сказал Миша, – я был прав». Мы продолжали успокаивать его, но уже лишь разговорами о локализации опухоли: успех или неудача операции зависели в данном случае и от этого. Мы стали смещать его мысль чуть-чуть в другую сторону, туда, где перспективы были немного оптимистичнее. «Нет, дорогой, – говорил он. – Тот рак, о котором ты думаешь, дебютирует желтухой и выявляется раньше – потому и легче. А я сначала видишь как дошел? И только после этого желтуха объявилась».
Ознакомительная версия.