Мы переехали в район Бруклинских высот на 91 Римсэн-стрит, где и началась наша семейная жизнь. Это было красивое местечко. Можно сказать, аристократическое. Мы жили на японский лад. Все должно быть эстетично. Мы жили так, словно у нас водились деньги; около четырех месяцев не платили за квартиру. Хозяин дома и его жена были уроженцами Виргинии. Однажды он постучал в дверь; я был один -и, предположительно, писал. Он спросил: "Мистер Миллер, могу я поговорить с вами? -- И присел на кровать. -- Мистер Миллер, вы знаете мою жену, а мне нравитесь вы и ваша жена. Но мне кажется, -- сказал он, -- вы в некотором роде мечтатель. Видите ли, мы не в состоянии держать вас у себя вечно. Нет необходимости платить за прошлое время. Мы знаем, что у вас нет денег. Но не будете ли вы так любезны съехать в благоразумные сроки?" Что за очаровательный человек. Мне на самом деле стало не по себе. Я сказал ему, что, конечно же, заплачу за прошедшие месяцы. -- Вы были ________ * Короткие рассказы (англ.)
740
так добры, -- заметил я. Разумеется, я так и не заплатил. Жена больше не работала, а я ничего не продал.
Из-за крайней нищеты нам пришлось жить отдельно. Я поселился у своих родителей, она -- у своих. Это было ужасно. Мать говорила: "Если кто-то зайдет, сосед или кто-нибудь из друзей, убирай машинку и прячься в туалет. Не надо, чтобы они знали, что ты здесь живешь". Иногда я простаивал в этом туалете около часа, задыхаясь от запаха камфарных шариков. Таким образом она хотела скрыть от соседей и родственников, что ее сын -- писатель. Всю мою жизнь ей была крайне неприятна мысль о том, что я писатель. Она мечтала, чтобы я стал портным и возглавил ателье. Быть писателем было аналогично преступлению.
Даже самые ранние воспоминания о матери связаны с отрицательными эмоциями. Помню, как сидел на маленьком специальном стульчике на кухне у плиты и мы с ней разговаривали. Большей частью она брюзжала. У меня не осталось приятных воспоминаний о наших беседах. Как-то раз у нее на пальце выросла бородавка. Она спросила у меня: "Генри (учтите, мне было всего-навсего четыре года), что мне делать? -- Я ответил: -- Срежь ее ножницами". Бородавку! Не срезайте бородавки! Таким образом у нее начался сепсис. Через два дня она подошла ко мне с забинтованной рукой и сказала: "Ведь это ты сказал мне ее срезать!" И БАЦ, бац, шлепает меня. Шлепает меня! В наказание. За то, что я сказал ей это сделать! Как вам нравится такая мамаша?
Моя сестра родилась умственно отсталой, у нее был ум десятилетней девочки. В детстве она портила мне жизнь, поскольку я должен был ее защищать, когда мальчишки кричали: "Лоретта сумасшедшая, Лоретта сумасшедшая! " Они смеялись над ней, дергали за волосы, обзывали. Это было ужасно. Я всегда гонялся за этими мальчишками и дрался с ними.
Мать обращалась с ней как с рабыней. Я приехал в Бруклин на два-три месяца, когда мать умирала. Сестра превратилась в живые мощи. Она ходила по дому с ведрами и щетками, драила полы, терла стены и т.д. Полагаю, матери казалось целесообразным занимать ее домашней уборкой. Мне же это казалось жестокостью. Тем не менее всю жизнь мать терпела ее и, без сомнения, несла свой тяжелый крест.
Понимаете, сестра не ходила в школу, поскольку отставала в развитии. Поэтому мать решила учить ее сама.
741
Мать была никудышной учительницей. Она была ужасна. Часто шпыняла ее, давала ей затрещины, приходила в ярость. "Сколько будет дважды два? -- и моя сестра, не имевшая ни малейшего представления об ответе, отвечала: -- Пять, нет -семь, нет -- три". Полный абсурд. БАЦ. Еще один шлепок или затрещина. Потом мать поворачивалась ко мне и говорила: "Почему я должна нести этот крест? За что мне такое наказание? -- Спрашивала меня, маленького мальчика. -- За что Бог меня наказывает? " Вот такая это была женщина. Глупая? Намного хуже.
Соседи утверждали, что она меня любила. Говорили, что на самом деле она была ко мне привязана. Но я никогда не чувствовал с ее стороны тепла. Она ни разу меня не поцеловала, никогда не обняла. Не помню, чтобы когда-нибудь подошел и прижался к ней. Я не знал, что матери это делают, пока однажды не зашел к приятелю домой. Нам было по двенадцать лет. Мы пришли из школы, и я слышал, как его встретила мать. "Джекки, Джекки, -- сказала она. -- О, дорогой, как ты, как твои дела? " Она обняла и поцеловала его. Я ни разу в жизни не слышал такого обращения, даже такого тона. Это было для меня открытием. Конечно, в этом тупом немецком квартале жили большие любители муштры, действительно черствые люди. Мои одноклассники говорили мне, когда я заходил к ним домой: -Защити меня. Помоги. Если отец начнет меня бить, схвати что-нибудь и беги.
У нас с матерью не было близости и когда я вырос. Вернувшись из Европы после десятилетнего отсутствия, я увиделся с ней мельком. И мы не общались, пока она не заболела. Тогда я заехал к ней. Однако возникла все та же проблема -- между нами не было ничего общего. Самое ужасное, что в это время она действительно умирала. (Понимаете, до этого я как-то раз приезжал к ней, когда предполагали, что она при смерти.) Через три месяца она скончалась. Это было для меня жуткое время. Каждый день я приходил ее проведать. Но даже умирая, она оставалась тем же непреклонным деспотом, диктующим, что я должен делать, и отказывающимся делать то, о чем просил ее я. Я говорил ей: "Пойми, ты лежишь. Тебе нельзя вставать". Я не говорил ей, что она умирает, но это подразумевалось. "Впервые в жизни я буду говорить тебе, что делать. Сейчас я отдаю распоряжения". Она приподнялась, подняла руку и погрозила мне пальцем: "Не выйдет, -- выкрикнула она". Это на смертном-то одре, и мне пришлось силой опро
742
кинуть ее на подушки. Через минуту я выбежал в коридор, плача как ребенок.
Иногда, лежа в постели, я говорю себе: "Ты примирился с миром. У тебя нет врагов. Нет людей тебе ненавистных. Неужели ты не можешь приукрасить образ матери? Может быть, ты завтра умрешь и встретишься с ней на том свете. Что ты ей скажешь при. встрече? Сейчас могу вам сказать, что последнее слово осталось за ней.
Когда мы ее хоронили, произошла странная вещь. Был морозный, холодный день, шел сильный снег. Гроб никак не могли опустить в могилу. Как будто она все еще нам противостояла. Даже в похоронном зале, где стоял гроб в течение шести дней до погребения, каждый раз, когда я склонялся над ней, один глаз приоткрывался и вперялся в меня.
1971
БЕССМЕРТИЕ ПЛОТИ И ВЕЛИЧИЕ ДУХА (вместо послесловия)
Париж не изменился. Плас де Вож по-прежнему, скажу тебе, квадратна. Река не потекла еще обратно. Бульвар Распай по-прежнему пригож. Из нового -- концерты за бесплатно И башня, чтоб почувствовать -- ты вошь.
Иосиф Бродский
Когда речь заходит о Генри Миллере, трудно устоять от двух искушений: начать пересказывать его жизненную "одиссею" и идентифицировать автора с его лирическим героем. В первом, как согласится читатель, здесь никакой необходимости нет (писатель сам рассказал "о времени и о себе" в заключающей этот сборник автобиографической книге "Моя жизнь и моя эпоха", не говоря уже о многих других произведениях, в которых особенно значителен элемент автобиографии); относительно второго...
Относительно второго -- чрезмерной идентификации Генри Миллера-художника и Генри Миллера -- персонажа вошедших в этот том сочинений в разных жанрах -- от романов и повестей до новелл и эссе: внимательному читателю наверняка припомнится лукавое предостережение, делаемое самим прозаиком. Не раз и не два на страницах своих книг он заговорит о бесчисленных "я", составляющих его духовный мир. А духовный мир этот и, в еще большей мере, новаторство его художественного воплощения, по большому счету, в рекомендациях не нуждается.
И все-таки многое в образной системе Миллера-художника властно взывает к прояснению, сопоставлению, подчас -- к безоговорочному отрицанию. Это и неудивительно: перед нами -- один из самых демонстративно антибуржуазных художников Запада XX столетия.
744
Едва ли сейчас, на пороге нового тысячелетия, в смутную, нелегкую пору, в разгар едва ли не самого бурного десятилетия нашей многотрудной национальной истории на протяжении рекордного по числу войн и катастроф, социально-политических и экологических катаклизмов XX века, стоит всерьез удивляться тому, что из крупнейших писателей США он приходит к нам последним. Слишком многое и в творчестве, и в жизненной ориентации Генри Миллера не могло прийтись по вкусу тем, кто годами дозировали и отмеряли для нас меру "желательного" и "дозволенного", препятствуя изданию хемингуэевского "Колокола" , внося "смягчающие" купюры в книги У. Стайрона и Дж. Апдайка, ниспровергая с высоких трибун Кафку, Джойса, Пруста, Набокова...
Свобода, с которой человек говорит об интимной жизни -- своей и своих героев, -- тоже не в последнюю очередь показатель раскрепощенности мышления. И если Генри Миллер не выстраивал, подобно Оруэллу, Хаксли и Кестлеру, антиутопических моделей "светлого будущего", обреченного стать кошмарным настоящим, то сама его эпатирующая этико-социальная "неангажированность" казалась вызовом не только пуритански ориентированным лицам и институтам его заокеанской родины, но и блюстителям "самой передовой" и "единственно верной" социалистической морали.