Андрей Бычков
Четвертый ангел апокастасиса
Я тогда жил на втором этаже и по ночам не мог спать из-за грохота автобусов. С двенадцати ночи до двух, до половины третьего, пока не заканчивалось движение (автобусный парк был в конце нашей улицы) я лежал с открытыми глазами, стараясь не видеть низкого потолка, иногда, как мантру, повторяя слова из одной великой книги.
«Когда мы творим жизнь, мы совершаем много жестокостей и много жестокостей совершается над нами… Есть жестокость и болезненность во всяком процессе развития, во всяком выходе из состояния покоя и бездвижности, во всяком восхождении…»
Повторяя наизусть слова, избегая контактов, разрывая связи, теряя последних друзей…
Так было и в ту ночь, когда без двадцати три смолк рев мощных «мерседесов» и настала какая-то странная тишина. Я был абсолютно один в этой своей комнате, в этой жарко натопленной комнате, которую я снимал всего за сорок баксов. И вдруг понял, чего, быть может, эта великая книга от меня и хотела: что мир вовне никогда не изменится и что он всегда будет мне враждебен, всегда будет сильнее, но что и у меня будет оружие, единственное оружие, если только я смогу его в себе назвать. Я встал и, как первый Адам, посмотрел на себя в зеркало. Да, сука и гад, но ведь невинная же сука и гад невинный. Я осмотрел себя, напряг мышцы и усмехнулся, ежедневный бег и тренировки, и мы еще посмотрим, кто кого. Я приподнял свой фаллос, слегка натягивая кожицу и внимательно вглядываясь в его античную, оттененную светом настольной лампы, прямизну. Я хотел было уже лечь и ждать, когда стрелки покажут ровно три, ведь мы договорились на три, и почему-то снова подумал о том мальчике. Бедный мальчик, лучше, если бы ты все также проносился в вагоне поезда, в туннеле своей мечты, разглядывая сидящих напротив барышень, выбирая, если бы Бог тебе послал, с какой из них, с этой, с той или вон с той. Кого бы ты выбрал из этой троицы, предугадывая, как это будет? Нет, смерть того мальчика была и мне не по душе. Но кто бы иначе рано или поздно из него получился? Жалкий, жмущийся от робости на вечеринках, разыгрывающий из себя шизофреника в разговоре наедине. Всего-навсего выпивающий, а всем говорящий, что пьет. И не говорящий даже, а сообщающий, чтобы было понятно в случае чего, почему он, такой талантливый, а как творческая личность не реализовался. Боящийся молчания и серьезных больших вопросов жизни, говорящий про себя, что он сволочь и циник, что беспринципен принципиально, а сам в то же время не обидит и мухи и брезгливо перешагнет через червяка. Тайно творящий благотворительность. Ебаться со своим воображением, глядя на сонных усталых ткачих, покачивающихся с тобой в одном вагоне. Нет, я не жалел, что не сказал ему тогда, на что он шел. Да и все должно было бы выйти совсем иначе. Может быть, поэтому он и оставался, отражаясь и сейчас, как и когда-то в этом зеркале, оставался и плыл за этим ватным, тампонным молчанием, невидимый, вращающийся в пространстве, переворачивающийся и снова заглядывающий мне в глаза. О, эта вековечная тоска и этот умный печальный блеск его глаз, и это знание своей участи. Или иначе и быть не могло? Но тогда я ведь всего лишь исполнитель. Исполнитель заветных желаний. Черт с тобой! Призрак, так призрак. Ну и продолжай жить своей бессмертной жизнью. Видит Бог, я не хотел твоей смерти.
Господь не случайно создал женщину не из фаллоса. Мой бедный мальчик, ты умер невинным, ты так и не понял, почему Он создал ее из ребра. Как говорил один старый мастер, когда дует яйца и хочется поехать на реку, с водкой, с девками и с гармонью, и не замочить спичек в предутренний час… А займется заря – посмотреть с обрыва, как клонится ива, и как твоя разметавшаяся и еще пьяная во сне блядь улыбается тебе с закрытыми глазами. Поссать в камышах, пугая плотву. Отойти вверх по течению и вымыть лицо в чистой, прозрачной, красноватой слегка от неведомых речных организмов, воде… Старая гвардия. Да нет, я не об этом. Сейчас я был бы готов отдать этому мальчику и это, вычеркнув из своей биографии, лишь бы его воскресить.
Мне было уже тридцать четыре и пора уже было серьезно задумываться о жизни. Сколько можно колобродить, похабничать? Может, и вправду отказаться от чьих-то чужих слов и хоть как-то вписаться в истеблишмент? Охмурить какую-нибудь социальную телку, какого-нибудь финансового директора, главного редактора издательства или посла. Бывают же послы женского рода? Или, на худой конец, бабушку какого-нибудь нового русского или азербайджанского миллиардера, только не старше шестидесяти четырех. Свобода, блин, где ты? Когда-то, в прежнем бардаке мне ее хватало, а сейчас, в новом этом, жадненько пригнанном, буржуазном порядке приходилось только выкупать. Я посмотрел на свою волосатую подмышку и даже постарался ее понюхать. Терпеть не могу дезодоранта и всю эту гребаную рекламу! И своим запахом самца всегда доволен.
Так почему Он создал ее из ребра? Проклятый призрак, как бы я хотел, чтобы ты исчез. А еще лучше – тогда, отказавшись все же взять эти проклятые двести баксов. И рано или поздно и у тебя был бы свой дом, своя семья, красивая жена, собака и музыка, магнитофон или тюнер, «Sharp», черт с ним, пусть это будет «Sharp», раз уж они научились делать лучше нас, в конце концов, это ведь, как и в религии, дело не в аппарате, а в том, что он транслирует.
Но, черт возьми, мальчик был здесь, невидимый, невинный… Скорее всего, он был здесь и не причем. Я знал, что это я сам себя наказываю. «Хорошо, – сказал я. – Пусть он возьмет свою плату и исчезнет. Пусть он и в самом деле умрет в своем бессмертии, ведь я же не виноват, что все тогда так вышло».
– Женщина? – усмехнулся он, почти невидимый призрак, возносящийся в этой комнате надо мной.
– Маленький ты и гаденький козлик, – засмеялся я. – Ярочка, пытающаяся убежать от хозяина, как бы я хотел, чтобы и у тебя была жена, дети, деньги, и сейчас прошу Бога, чтобы это исполнилось, как бы это ни было абсурдно. Слава и радость жизни, которые ты обретешь во искупление греха моего… Понял ты, жалкий, ничтожный, колеблющийся ягненок?!
– Вспомни наш последний разговор, – тихо сказал тогда он.
– Я помню, – ответил я.
Он помолчал, а потом вдруг спросил:
– А что если я любил тебя?
Мне оставалось только мрачно усмехнуться.
– Теперь ты понял, что полюбил свою смерть?
– Алкивиад.
– Плевал я на Алкивиада.
– Но ведь и ты любишь Древнюю Грецию?
– Как женщину.
Я прекрасно помнил ту сцену, когда он пришел, точнее, когда я сам пригласил его, мне нужен был помощник в моем безнравственном механизме, ведь надо же было как-то обманывать буржуа и тырить у них из кармана. Все это, конечно, выражения фигуральные, но деньги я и в самом деле у них крал, умело маскируясь под эдакого денди, разве только без котелка и без длинной коричневатой таксы. Мой Большой Взрыв рано или поздно должен был прозвучать, и кто-то же должен был помогать мне тянуть проводки к Моей Адской Машине. В конце концов, у него было воображение, у этого мальчика.
– Сашенька, – сказал я ему тогда, – садись в угол.
Он улыбнулся, поправил очки и сел.
– Две тысячи долларов, – сказал я. – Постараемся управиться за неделю. Ну, как?
Он робко заулыбался и покраснел. Я почему-то подумал, что у него очень маленький член, и представил, как он присаживается на корточки. Да нет, я не хотел его обидеть, и постарался сдержать поток своих образов.
– Я согласен, – тихо ответил он.
– Ангел света, рожденный, чтобы ненавидеть, – усмехнулся я.
– Что?
– Так, ничего.
И, меняя интонацию, я спросил его:
– Ну-с, что ты будешь есть?
– То же, что и вы.
– Пр-ра-вильно! То же, что и я! – радостно выкрикнул я. – А как ты думаешь, что я ем?
– Что? – переспросил он внимательно.
– Говно! – сказал я, доставая из холодильника тарелку с супом и выливая его в кастрюлю (там уже плавала голубоватая куриная нога). – Ну, будешь говно?
– Буду, – заулыбался он.
– А я не буду! – сказал тогда я, демонстративно переливая из кастрюли обратно в тарелку и убирая ее в холодильник.
Он как-то мелко, подобострастно задрожал, и тихо-тихо засмеялся:
– Тогда и я не буду.
– Но ведь ты же голоден?
– Нисколько.
– Ну, хорошо, – сказал я примирительно. – А яйца, яйца будешь? Давай зажарим себе яичницу! Я, например, буду три яйца, – добавил я, доставая на этот раз из холодильника массивную пустую сковородку.
Мне почему-то вдруг захотелось сказать ему, этому мальчику, что-нибудь доброе. Нет, не чтобы почувствовать свое превосходство, а теперь, наоборот, чтобы расположить его к себе, ведь он, как и я, был не чужд искусства.
– Знаешь, – сказал я, разбивая первое яйцо, – идея насилия нынче почему-то непопулярна. И я не хочу тебя насиловать. Если ты не любишь яйца или не хочешь тоже три, так ты и скажи, еще не поздно переиграть с куриным супом.
Я криво улыбнулся во весь свой жирный рот, и он прекрасно понял, что я хотел сказать ему.