– Нет-нет, – вежливо засмеялся Саша. – Я тоже буду эту яичницу.
Блеснули какие-то двойные стекла его очков и расчетверились стремящиеся понравиться мне глазки.
И вдруг он затараторил, быстро-быстро. Стал как-то нескладно шутить. Его, как понесло.
– Ой, да как же я домой-то потом дойду с тремя яйцами, такой тяжелый? – затараторил вдруг он. – Там же лед на канале. Вот я иду, а он вдруг треснет подо мной? Нет, лучше уж я поеду на электричке. А хотя там же пути могут быть разобраны. Ну, тогда я перейду на противоположную платформу и сразу туда.
Я смотрел на него с каким-то тайным удивлением, с каким-то благоговением, как на урода, который представлен природой в единственном числе и потому так чудовищно прекрасен.
– А ты читал Бердяева? – спросил его вдруг почему-то я.
– Ненавижу! – радостно выкрикнул он. – Ненавижу и Бердяева, и Достоевского вашего и Толстого! А вот Тургенева, Тургенева обожаю, да, – он почмокал губами, – обожаю. Хотя бы за то, что тот был богат и писал романы.
«Как будто Толстой не был богат и не писал романы», – подумал я, но промолчал и решил не перебивать его, ведь надо же было посмотреть его до конца, что за человек и сможет ли он исполнить заодно с моим поручением и то, о чем даже и не догадывался.
А он уже сыпал в двадцатый век и говорил, что здесь все, все подлецы, начиная с Белого и до Юрия Карловича Олеши, которого он, как выяснилось, тоже до безумия обожает.
– Да мы и сами, – продолжал он, уписывая мою яичницу, – попади мы в сталинский кинофильм, разве бы мы не писали доносы?
– Ну, уж, нет, – тихо и холодно ответил я.
Но он, увы, не заметил этой моей, долженствующей его уже насторожить, холодности.
Он не заметил и жадно продолжал.
– Знаете, – жарко зашептал он, – если бы я был писателем, я бы непременно опубликовал у правых одно, а у левых другое, полностью противоположное, и, быть может, даже и разгромил бы сам себя.
– Как Розанов, – усмехнулся я.
– Нет-нет! – вскрикнул он. – Розанова я тоже ненавижу!
– А Розанова-то за что?
– А потому что это близко ко мне, очень-очень близко, но все же не совпадает. А близкие, родные, знаете ли, они же друг друга больше ненавидят, чем неблизкие и неродные.
Это и был тот наш, последний, разговор. Тогда я подумал, черт с ним, с этим Сашенькой, в конце концов, кому какое дело, кто и какую литературу любит. Мы оказались с ним на одном лезвии и могли здорово поживиться. А то, что он рисковал жизнью, зачем же ему об этом тогда было знать? В тот вечер я и дал ему эти двести баксов. Он должен был начать первым.
И на следующий день я узнал, что он мертв.
Есть женщины, красота которых становится с возрастом лишь строже. Они не расплываются, не вянут. Они каменеют. Но не как от горя, а застывают в какой-то своей странной предрасположенности. К чему? К пороку? Нет, в сорок лет уже слишком поздно, да и этого, как правило, в юности у них бывает вдосталь. Они же с этого и начинают. Сама красота их красивых лиц обычно подталкивает этих женщин, словно мстя им за что-то. Как часто они хотят воина и господина, но Бог посылает им мальчика, слабого и беззащитного, со Своей тайной целью, чтобы они сделали из него мужчину, и чтобы он не успел стать жертвой, остаться лишь ярочкой, отданной на заклание тем, кто как-то уже успел стать им, мистическим, познавшим свое предназначение самцом. Как часто Бог посылает им такую первую любовь…
Раздался звонок в дверь, я вздрогнул и открыл.
– Видишь, я все же приехала, – сказала она, как-то печально пытаясь усмехнуться, как и когда-то, самый край этого полумесяца, этого ее женского татарского полумесяца, что всегда меня так соблазнял. Ее нижняя губка, увлекая верхнюю, пошла вниз. Вот-вот и, широко раскрыв рот, она должна была бы уже заразительно рассмеяться, как когда-то. Эти подпрыгивающие искорки в глазах, нет и нет, как когда-то, когда еще не была закована в этот траур, от которого хотела освободиться и ведь за этим сейчас и пришла, и за этим и была, наверное, послана. Но искры так и не разгорелись, они погасли, и теперь передо мной была лишь все еще красивая сорокалетняя женщина, ее волосы уже кое-где тронула седина.
Было ровно три, она так и пообещала (до последнего я все же не верил, думая, что в магазине она пошутила) – глубокой ночью.
– Ты пришла, потому что хочешь моей жестокости? – спросил я, помогая ей снять пальто.
– Ты полюбил тогда свою печаль, а не меня, – ответила она, ставя зонт в угол.
– Зачем же ты разделила свой образ?
– Я хотела избавиться от себя.
– Вот почему ты совершила тогда это предательство.
– Тебе было слишком мало лет, и из этого романа все равно ничего бы не вышло.
– Ты могла бы стать моею женой.
– Тогда, в ресторане, они все отговаривали меня.
– И ты их послушала. Как же, ведь они были бородатые самцы и уже умело делали деньги, а я всего лишь играл роль принца в этом подставном спектакле.
– Ты был очарователен.
– Дрянь!
– Знаешь, я тогда единственный раз в жизни писала стихи.
– Зачем же ты…
– Когда ты ушел из ресторана, я выбежала за тобой и шла в двадцати шагах из переулка в переулок, я так боялась, что ты покончишь с собой, что ты бросишься под машину.
– А может, ты втайне этого и хотела? Как могла бы ты спасти меня, ведь ты не держала тогда мою руку?
– Я шла за твоей спиной.
Мы замолчали, и я жестом пригласил ее в комнату.
– Я знаю, зачем ты пришла. Потому что любовь и это – одно и тоже. Но для тебя прекрасно лишь то, что трудно, как сказано в одной великой книге. Прошло почти пятнадцать лет. Но неужели ты не знаешь, что с каждой новой встречей с тем, в чем ты раз за разом терпишь поражение, прорваться к цели все труднее и все болезненнее.
– Тебе же нужны теперь только лишь слава и власть, – усмехнулась она.
– Пожалуй, прежде всего, деньги, – цинично засмеялся я.
– Да, конечно, деньги всегда прежде всего.
Я не выдержал и закричал:
– Ты просто дура! Неужели ты думаешь, что я стал бы возвращаться в свое окаменевшее прошлое? Неужели ты думаешь, что я все еще люблю тебя?
– Да, теперь только себя, – сказала она издевательски, и губка ее пошла вниз.
– Ты уверена?
– Но ведь это правда.
Я не знал, что ей ответить, я знал, что это было не так, я знал, что это было так лишь на ее языке, но ведь она пришла не для того, чтобы сказать мне об этом.
– Садись, – сказал я ей и добавил:
– На табуретку.
Она села.
– Спусти чулки.
Я отвернулся и снял халат, спокойно свернул его и положил на холодильник. Зашелестело платье. Потрескивали невидимыми искорками чулки.
Я вспомнил, что однажды она уже пыталась вернуть меня. Это было на дне рождения у нашего общего приятеля. Он играл на рояле, гости уже разошлись, мы не виделись с ней несколько лет, и она тоже уже собралась уходить, она делала вид, что уходит, а я делал вид, что не замечаю ее ухода. Весь вечер она смотрела на меня и усмехалась, ведь этого так и не было между нами, но теперь я был тот самый воин и господин, я позевывал, не глядя на нее, и запивал свое позевывание шампанским. Я был по-прежнему неравнодушен к ее женским прелестям. Единственное, чего не знала она, так это то, что я не вижу теперь в ней ее, ту, которая когда-то была для меня единственной, и что теперь я наблюдаю в ней только одну из самок, которую можно просто выебать, чтобы снова на время можно было почувствовать в себе эту свою странную свободу, вернуть так себе свое путешествие через жизнь и радоваться близости Бога. Но почему Он задумал меня именно таким? Почему я вынужден платить этому миру, оставляя в нем свое семя, оставляя в нем свои старания и силы, ведь сам я иной, легкий и светлый, и быть может, это только тело мое радуется, тогда как сам я знаю, что это лишь, как плеск весел, как та белая линия на прибрежных кустах, что показывает, как высока была вода когда-то.
– Александр, – тихо сказала она за моей спиной.
Я знал, что оборачиваться не было смысла, и теперь надо было лишь совершить ритуал, страшный, неведомый ритуал, исполнителем которого я кем-то был задуман. Кем-то, кто, быть может, Богу и не принадлежал, или принадлежал Его темной части, ведь в Боге есть и тьма. Тот маленький мальчик, Саша, а я знал, что и он был здесь, в этой точке, он словно бы тоже ждал, чтобы исчезнуть или чтобы остаться со мной навсегда. Оборачиваться не было смысла, я все знал и так.
Из ребра Адама Бог создал женщину. Но как же это сделать самому, когда смерть не передается через тело и надо начать это сначала, нет, не деньги, не слава и не власть. Вырвать ребро себе и сделать ей сладко и больно, и еще, и еще, как дымящимся от крови ножом, пробить наконец это отверстие в другое. Ведь чья-то смерть – это всегда другое, вот почему это твое.
Я с ужасом отшатнулся. Она медленно покачивалась на табуретке. Как статуэтка, почему-то подумал я. Она наклонилась вперед, прижимая руки к животу и поднимая голову. Ее лицо смотрело на меня снизу и, казалось, спрашивало меня, как мне теперь там, наверху? Что я мог поделать? Ведь этого тоже хотела она, и я был исполнителем и ее желания. Страдание, что светлело и светлело с каждым утраченным мгновением, как будто еще хоть что-то оставалось, хотя не оставалось уже ничего. Я знал, что ей уже не больно. Она благодарно улыбнулась, стала наклоняться вперед и повалилась набок… Да нет, я не убил ее. Это, конечно, были лишь фантазмы. Я просто взял ее, грубо и жестоко. Я сделал это так только из-за него, из-за того мальчика, потому что я хотел, чтобы и он исчез, чтобы он смог воскреснуть где-то там, где я его уже никогда не встречу.