Юрий Андрухович
Московиада
Пусть и на сей раз они
В нас не вытравят
ничего.
Григорий Чубай
Ты живешь на седьмом этаже, стены комнаты завесил казаками и деятелями ЗУНР[1], из окна видишь московские крыши, безрадостные тополиные аллеи, Останкинской телебашни не видишь — ее видно из комнат, расположенных по другую сторону коридора, — но ее близость ощущается ежеминутно; она излучает что-то снотворное, вирусы вялости и апатии, поэтому утром никак не можешь проснуться, переходишь из одного сновидения в другое, как из страны в страну. Спишь самозабвенно, обычно до одиннадцати, пока узбек за стеной не включит на полную катушку пряную восточную музыку «адын палка два струна». Проклиная незло несчастную нашу историю, дружбу народов и союзный договор 22-го года, осознаешь: дальше спать невозможно. Тем более что еврей за другой стеной уже вернулся из экспедиции по магазинам, в который раз накупив, скажем, «калготок» для своей неисчислимой ветхозаветной родни из Биробиджана, для всех колен ее. Теперь с чувством праведно выполненного долга он сядет писать новые стихи на средневековом языке идиш и таки напишет их — целых семь стихов до обеда, а пополудни еще три стиха. И все они будут опубликованы в журнале «Советиш Геймланд» как свидетельство неустанной государственной заботы о культуре малых народов.
Еврей за стеной — это живое и поучительное напоминание тебе, сукину сыну, что ты тоже должен что-то делать — покупать «калготки», писать стихи. Вместо этого ты лежишь в лежку и в который раз изучаешь портрет диктатора Петрушевича, а восточная музыка за стеной становится все более страстной и однообразной, она течет, как вода в арыках, в сущности это великий поход с верблюдами и слонами, хлопковые плантации, блюз для конопляной мафии. И ты, украинский поэт Отто фон Ф., ты физически чувствуешь, как едят тебя угрызения совести, как они проедают в тебе дыры все большего диаметра, так что однажды в коридор общежития ты выйдешь уже совершенно прозрачным, дырчатым, и ни один калмык даже не поздоровается с тобой.
Но ничего не поделаешь — стихи твои, наверное, остались в атмосферных полях Украины, московские же поля оказались слишком плотными для их соловьиного проникновения.
По коридору уже давно шастают местные персонажи, собственно говоря — они писатели, да еще и «со всего конца» Советского Союза, но напоминают они все же не столько творцов литературы, сколько ее персонажей. Причем литературы графоманской, испеченной по нудным рецептам великой реалистической традиции.
Ты различаешь их писательские голоса — ведь каждый из них, по характеристикам с мест предыдущей деятельности, «наделен собственным неповторимым голосом, который невозможно спутать с чьим-либо другим», эти неповторимые голоса коридорные что-то говорят друг другу, скрещиваются, пересекаются, совокупляются, они уведомляют, что закипел чайник, напевают «несыпьмнесольнарану», цитируют Высоцкого (Жванецкого), приглашают кого-то на завтрак, информируют, что профура с заочного (третий этаж, комната 303) ночевала сегодня в 727-й и тому подобное.
В неразрывном диалектическом единстве с голосами пребывают запахи — букет из мусоропровода, перегара и спермы. Шипят сковородки, звенят ведра, ключи, стучат двери, потому что сегодня суббота, лекций нет, и никакая падла не заставит меня делать то, чего я не хочу. И пошли они все!
Вот так постепенно ты входишь в действительность, помня, что горячей воды может и не быть, что профура из 303-й ночевала не в 727-й, как было ошибочно заявлено в коридоре, а в 729-й, что кто-то из чеченов (а скорее всего все чечены, вместе взятые) отметелил вчера в лифте спорторга Яшу, что русский поэт Ежевикин, живущий в противоположном крыле, вчера в пятый раз выступал на телевидении и девять раз употребил слово «духовность», а также восемь раз вытирал тыльной стороной ладони похмельный пот со лба, что нужно бы позвонить домой, что во вторник начнется сессия Верховной рады, что украинский перевод «Сонетов к Орфею» едва ли не самый точный из известных тебе, что второй год твоей московской биографии близится к концу, а ты так и не побывал в баре на Фонвизина; помня обо всех этих никак не связанных между собой вещах, как и о множестве других вещей, никак не связанных с предыдущими, ты все-таки просыпаешься и, походив в одних трусах по комнате, оценив из окна тот же самый лажовый пейзаж с теми же самыми тополями и темными дождевыми тучами, принуждаешь себя к силовым упражнениям — раз, два, — пока не заболят мышцы, так, будто в этом состоит оправдание тебя и Москвы, и более — самого твоего существования на свете. Существования, к слову, довольно никчемного, такого, что им вообще следовало бы пренебречь Кому-то Над Нами, если бы не несколько удачных строчек в нескольких в общем неудачных стихах, чего, ясное дело, совершенно недостаточно для великого национального дела. А вот некоторые из упомянутых персонажей. Их голоса так изводили тебя утром, что теперь можешь отомстить им, фон Ф. Изобрази их как можно въедливее, старик.
Милости просим. Две женщины, два цветка из глубоких провинций Великороссии. Две поэтессы, или поэтки, нет, прошу прощения, два поэта, потому что сейчас в их среде престижно повторять вслед за Цветаевой — Ахматовой (Горенко?), что слово «поэт» не имеет женского рода, в связи с чем я, старый извращенец, представляю себе все это бабье с порядочными пенисами и — главное — тестикулами в соответствующем месте.
Но дело не в этом. Есть две женщины из глубоких и равноудаленных от Москвы Россий. Две зегзицы-лебедицы, из которых одной чуть за сорок, другой — чуть до сорока. Одна из них замужем, другая нет, но, какая именно, я забыл.
Это экспозиция. Теперь развитие действия. Обе слишком многое положили на этот прожорливый алтарь. Попасть сюда каждая мечтала полжизни. Попасть в Москву на целых два года! Попасть в Москву, где, безусловно, наконец заметят и вознесут! Попасть в Москву, чтобы остаться в ней навеки! Быть в ней похороненной (кремированной!). Попасть в Москву, где генералов, секретарей, иностранцев, патриотов, экстрасенсов — как говна! А главное — полно бананов!..
Такая мечта приходит вместе с половым созреванием. И властно сопровождает всю жизнь.
Ради этого стоило идти всеми кругами ада засранных провинций. Интриговать. Звонить. Угощать. Спать с импотентами.
После множества поражений и отчаяний — сбылось! Свершилось! Обе приезжают почти одновременно, независимо друг от друга преодолев добрый кусок российских равнин. Знакомятся без тени лукавства, им на самом деле очень приятно, ведь они подруги по счастью. Уже с первых слов выясняются общие пристрастия: Есенин, а не Пастернак, Рубцов, а не Бродский, платья молодежные из полиэстера, спереди и сзади — фигурные кокетки, в швах кокеток впереди — карманы с застежкой-молнией, на спине — встречная складка, в дополнение — пояс. В тот же день в дрожаще-сладком предчувствии тотальных перемен к лучшему обе идут к Пушкину — положить цветы, просто так, от себя. Потому что обе любят Пушкина и даже считают его самым великим российским поэтом, своим учителем. Пушкин задумчиво рассматривает носки своих башмаков. Внизу, под ним, парни в серых униформах и черных беретах колошматят каких-то нестриженых масонов, называющих себя «демократическим союзом». Обиженные за Пушкина, провинциалки едут поселяться в общежитии.
Комендант оказывается чучмеком, правда дагестанцем, но еще довольно молодым дагестанцем: физически развит хорошо, плечи широкие, грудь, без сомнений, покрыта буйной растительностью, тридцать четыре года, успевает подмигнуть каждой незаметно для другой, глаза карие, Рамазанов Муртаза или наоборот — Муртазаев Рамазан.
Рамазан (Муртаза) предлагает на выбор комнаты на седьмом этаже. Любая может стать их комнатой. Есть комната с окнами на водочный, есть — на овощной. Есть с паркетными полами нового образца. Есть с разбитым окном. Есть рядом с туалетом. Каждая комната по-своему привлекательна.
Но есть вариант, на который обе соглашаются без колебаний. Это так называемый «сапожок», две соседние комнаты, отделенные от остального мира общей прихожей. Великолепно! И они поселяются и сразу же приглашают друг друга на чай. И разговаривают до поздней ночи про Пушкина, про Ельцина, читают наизусть собственные стихи, обмениваются похвалами, потом сборниками, изданными в областных издательствах на сэкономленной бумаге. И никакого даже намека на лесбиянство.
Так мы приблизились к кульминации.
А развязка? Чем дальше, тем больше доходит до каждой из них, что они сделали несусветную глупость. «Сапожок» оказался ловушкой. Ловушкой для глупых коров, которые бог знает зачем приперлись в этот бедлам. Самая большая их беда в том, что они не дозрели до группового секса. Поэтому им так и не удается соблазнить ни генерала, ни даже дагестанца. И, таким образом, связанные друг другом, они ведут совершенно монашескую жизнь, потихоньку злясь и скрежеща зубами, а прежняя неподдельная симпатия эволюционирует в еле скрываемую, с каждым днем все более очевидную, бездонную и черную ненависть.