расплющенное тело становится земным сердцем.
(Выйдя из церкви, он открыл рот; оттуда вывалились груди его матери).
Разрушенный ресторан закрылся. В грузовике, украшенном зелеными ветками, намереваясь выпить по пути три ящика «Конча и Торо», Га, Толин, Энанита, Деметрио, Акк, Ла Кабра, Хумс, Зум, Аламиро Марсиланьес, Эстрелья Диас Барум и фон Хаммер направились прямиком в Анды.
Я умру без тревоги, если буду знать, что миру конец, что я последний из людей, что никто не переживет меня и все уйдет в вечность со мной.
Акк — Толину, испражняясь под фиговым деревом.
На рассвете, когда грузовик взбирался по серпантину пахучей грунтовой дороги, оставляя за собой облака пыли, оглушительное щелканье птиц привело Эстрелью Диас Барум в чувство, и она пожаловалась на разрыв своей плевы. Фон Хаммер, озабоченный лавированием между крупными камнями, совершенно не удостоил ее вниманием. Используя Марсиланьеса как матрас, поэтесса издала свой последний стон:
— Мы занимались сокрытием с уверенностью, что никакой Тайны нет. Мы запечатали Аркан из боязни найти его пустым^
И ее храп влился в общий хор. С гор спускалась вереница черных туч. Резкие запахи, кваканье, щебет, беспокойное ржание смешивались с теплыми испарениями. Две болотные летучие мыши летели за машиной. Наши путники уже проехали несколько заброшенных деревень, но теперь эта обезлюдевшая местность, благодаря искусству тумана, приобрела зловещий вид. Встревоженный фон Хаммер понял, что в этом грандиозном концерте не хватает человеческой партии: ни разговоров, ни криков, ни смеха. Собаки были привязаны возле дверей, печи дымились, накрахмаленные занавески высовывались из окон, слизывая капли дождя, — но кто-то пожрал всех жителей. Фон Хаммер зажег фары, сбавил скорость. Клубы тумана вились вокруг снопов лучей, каждый со своим характером: взбешенный, утонченный, ироничный. Водяные пары собирались вместе и снова рассыпались на тысячи частей, словно галактики или буквы священного алфавита. Немец закрыл глаза, тряхнул головой.
Грузовик, выделывая зигзаги, уперся в стену церкви. От слабого подземного толчка звякнул колокол. Вдалеке, с колокольни бенедиктинского монастыря, откликнулся другой.
Дождь прекратился. Хумс жестом фехтовальщика сунул правую руку в жилетный карман и вытащил таблетку аспирина, которую и скормил фон Хаммеру. Налетел холодный ветер и донес звук тысяч голосов, читающих молитву. Казалось, все окрестные жители назначили встречу в монастыре. Акк сел за руль, Зум принял на себя заботу о немце, — и веселье продолжилось, в то время как благочестивые голоса, отражаясь от скал, слышались все отчетливей.
Планы бенедиктинского монастыря, присланные из Рима в надушенном чемоданчике одним из князей церкви, были начертаны архитектором с впечатляющим послужным списком; строители слепо повиновались указаниям брата Теолептуса. В миру его звали Серхио Баркасас, и был он состоятельным художником, бросившим холсты с андскими закатами ради черной рясы и пуантилистских распятий: Христос в технике Сёра плюс сезанновские пейзажи. Под эти гибриды он подводил мощную теоретическую базу, играя фразами вроде «Внутри пейзажа, который становится все отчетливее, плоть Иисуса как бы распыляется: чем прочнее материя, тем глубже в нее проникают стрелы дождя». Брат Теолептус, в свою очередь, неукоснительно исполнял указания свыше. В монастыре поставили скульптуры Цадкина и Певзнера, засадили лужайку синими тюльпанами, раскидали по песку мраморную крошку и повесили сотни посеребренных клеток с кенарами. По воскресеньям колокол, сзывавший поселян к мессе, наигрывал Шёнберга. По прошествии трех лет строительство было закончено; с комком в горле и бьющимся сердцем десять монахов из Европы (специалисты по григорианским песнопениям), два преподавателя языков — латыни, греческого и еврейского, четыре брата-повара и сам Теолептус прибыли к аббату, дабы нажать на кнопку и привести в действие сложный музыкальный механизм. Мелодия оглушила грифов на много километров вокруг; но ни один человек не решился прийти. Постройки отпугивали крестьян. Купол с витыми башенками вокруг, сверкающие стены, холодные ступени, геометрически правильные тени, художества, напоминавшие опухоли инопланетного происхождения, — ничто из этого не могло прельстить земледельцев, привыкших к пахучему дереву и неказистому кирпичу. Они укрывались в своих хижинах из соломы, глины и черепицы, и самая пышная проповедь не заставила бы их посетить монастырь.
Светлые глаза Лауреля, его рыжая грива, белокурая бородка, молочная кожа, ухоженные руки, казалось, блестели на фоне черной рясы, чистой, прекрасно сшитой, плотно облегавшей тело. Лаурель, высокий и мускулистый, внушал почтение своим видом, но с тех пор как его осенила благодать, слова его шли не из легких, но из сердца, а потому голосовые связки, смягченные добротой, издавали детский писк. Когда дряхлые монахи, прикрывая веки, слышали этот детский голосок, выбивавшийся из хора, то холодный монастырский воздух будто согревала теплая волна.
В час сиесты тишина стояла настолько полная, что во всех кельях слышалось жужжание мошек, осаждавших лампочки алтаря. Лаурель впал в транс! Собственный язык представлялся ему океаном в сотнях миль отсюда, океаном, где медленно растворялась горечь его рта. Он не сразу мог отличить распятие от стола, сандалии — от пола, шкаф — от стены: пространство кельи виделось ему одной сплошной поверхностью, и непонятно было, лежит он или идет. Он провел пальцами по своему телу, обнаружив гладкую поверхность. Кровь Лауреля трепетала: раскаленная сфера выдавила ее прочь из себя, пометив каждую каплю Христовым именем. В плоти его — ледяном лабиринте — открывались улицы, целые кварталы, куда вливалось, в ритме сердечной пульсации, божественное семя. Кислород врывался в легкие с плачущим хрипом, напоминая при каждом вдохе: «Я не принадлежу тебе». Все тело превратилось в один сплошной орган, куда, с каждой фазой сердечного цикла, проникал лучик золотого воздуха, чистая пища, Отцовское Дыхание; превратилось в зачарованную пещеру, где он — отныне золотой ребенок — бродил в ожидании прихода нового обитателя… С немалым усилием он отворил нечто невообразимо-хромированное, служившее оконной рамой, и сел, ожидая, что ослепительная целостность его духа брызнет из земли или спустится с неба, чтобы завладеть им.
С каждым днем транс делался все глубже. Оставался месяц до посвящения Лауреля в монахи, когда кто-то взломал дверь его внутреннего дворца, выстроенного из молитв. Лаурель исчез, оставив свою внешнюю оболочку арауканскому божку; движения