Мы никогда больше не встретимся.
Это последние двадцать минут нашей любви.
Там, за сине-серыми глазами, только грусть. Грусть и рассыпающиеся надежды. Я вижу, как она пытается отыскать во мне хоть что-то … Хоть что-то, за что могли бы зацепиться меркнувшие призраки любви. Ищет. И не находит.
Её глаза обесцвечиваются и проваливаются в бездну невыносимого одиночества.
Между нами ничего больше не произойдет. И это самое душераздирающее открытие, которое предназначено лишь для одного — для убийства бога. Теперь и мне ясно, отчётливо и однозначно понятно, как ошибался я в своих представлениях об этой женщине! Ничего не знал о ней, кроме того, что видел. А видел так мало… Теперь мне даже страшно пересказать самому себе, что же пронеслось в сознании за эти мгновенные двадцать минут.
Что теперь?
— На вашем счету ноль. Всё, всё, всё.
Она шепчет мне: «Давай дадим ещё полторы штуки. Мне всё равно не на что тратить эти деньги».
Зачем?
Ещё двадцать минут и всё станет настолько очевидным, что не останется места даже переживаниям.
Нет!
— Всё, всё, всё. Время.
Я возвращаюсь в паутину. Разум ещё не осознаёт четырнадцатилетнего приговора. Разум тупо фиксирует: если я когда-нибудь освобожусь, мне будет пятьдесят. О том, что будет происходить между этими датами — днём ареста и днём освобождения — ни мысли, ни намёка. Ничего. Я знаю, что делать завтра, но не знаю, что делать сейчас.
Верю, верю! и ничто не сможет разрушить мою веру в то, что любовь никогда не покинет меня. Будет больно. И одиночество подкараулит где-то в глубокой тиши лагерной ночи. Будет невыносимо жить и мысль о самоубийстве покажется такой светлой, как слёзы серо-синих глаз. Но жажда мучений не позволит завершить всё одним росчерком.
И года будут тянуться и тянуться… И мне добавят за попытку побега. И жизнь превратится в вялый кошмар.
И где приют…
Приют Одиноких Странников — там, по ту сторону Атлантики, в прокуренном дешёвыми сигарами кафе на набережной. Пятидолларовая комната у толстой и жизнерадостной негритянки, знающей столько историй… Ром, сигареты, скучающие креолки, загробная сальса. Лицо расчерчено морщинами, в каждой из которых память о каждом прожитом дне. Глаза за чернью стёкол, а на пузе — синяя русская мадонна.
Не повезло, остался жив.
Я отчётливо вижу себя на этой залитой океаном набережной, в этом чёрном баре, в солёной от пота одежде, глядящего в никуда и ждущего предложения о работе. Любой работе, на которую согласны все, кому уже нечего терять, кто проигрывает ночи в карты, пропивает мизерные выигрыши и обещает доверчивым креолкам беззаботную жизнь после удачного рейса из Колумбии в Мексику.
Все обещают. И никто не возвращается назад. А чёрные девчонки, которым тоже нечего терять, продолжают верить в волшебные чары своих красных платьев, лакированных босоножек и ярких пластмассовых браслетиков.
И пока я знаю об этом, мне ещё хочется жить. И пока я жив, обо мне нельзя сказать ничего определённого.
Сентябрь 2002 г.
Отчего приспичило выбираться из Вильнюса в такую отвратительную погоду, в сумеречный снегодождь, черт знает… Что-то обломалось в душах, нарушилась гармония, вот и отбыли. А могли бы…
А могли бы и зиму пережить, а не только тоскливый прибалтийский ноябрь 1981-го. Гитка тогда еще обитала в отдельной квартире на первом этаже древнего, как сам Гедеминас, дома в старинной части литовской столицы. Чуть подняться по брусчатке бывшей улицы Горького — кривая такая улочка, как биография Алексея Максимыча — черт знает, как теперь называется эта улица. Да и Гитка там давно не живет. И живет ли вообще?
Почему-то кажется, что все умерли.
Не в этом суть.
Просто могли бы дождаться лучшей погоды. Тем более, что Вайва — еще одна чумовая литовская мажор-хиппи — загоралась амурной страстью к Шмелькову, и даже позволила хозяйничать в домашнем холодильнике, когда ее родители отправлялись служить родине. И рядом с холодильником стояла трехведерная бутыль сладенького домашнего вина. Можно, в общем, зимовать.
Ночевали у Гитки.
Полное имя — Эгидия. Фамилия стерлась в файлах памяти. А может и не было у нее никакой фамилии… Зачем ей фамилия?
Очкастая макушница 23-х лет. Точно такой же внешности, только минус наркотики, была учительница физики, ставшая секс-символом для 6-го «Б». Точно из такой же породы, минус физика, оказалась поразившая меня насмерть Ксюха Гончарова. Устойчивый психотип единокровной самки. Но то было «до» и «после». А Гитка случилась тогда, в ноябрьскую хмарь восемьдесят первого.
«Двигать отсюда надо» — прохрипел Шмель, наблюдая, как приличные, в общем, девушки запивают вымолотую в пыль маковую солому кислющим пойлом под названием «Гинтаро крантас».
Сожитель Гиткиной сестры Гражины — водила из городского медвытрезвителя — в тысячный раз прослушивал на бабиннике «Джулай монинг» Юрай Хипа… Прослушает, перемотает, снова: та-ла-ла… дерьмо это, навроде группы Стаса Намина… только на инглише.
Шмель не выдержал.
— Все, отваливаем!
— Давай. Только к Мире заскочим, жареную нутрию в дорогу возьмем. Все равно к вокзалу.
У Миры были ослепительно белые, именно белые, как снег на солнце, льющиеся густые волосы. Натуральных волос такого цвета я никогда больше не видел. И Мира жарила нутрий. И ела их.
Только железнодорожный вокзал оказался бесполезен. «Собаки» в сторону Белоруссии давно ускакали. А о поездах и говорить-то смешно… Пятнадцать копеек у нас на двоих. И алюминиевая кастрюлька с жирной толстошкурой водяной крысой домашнего приготовления.
Трасса на Молодечно.
Тьма.
Пятое ноября.
Снегомразь липкая с порывами ветра.
— Шмель, а кого мы в Минске знаем?
— В Минске мы знаем Женьку Сократа, но он сейчас в Москве. Фигня, у них там тусовка в кафе «Ромашка», найдем кого-нибудь, впишемся.
— А ты в Минске был?
— Доедем, будем…
Шли по трассе и распевали типа битловские песни, примерно так: «Ит зе хисторини бади лисен ту май стори, иф ю вонг ту си ля-ля регрет…» Какая на хрен разница!
Доехали. К вечеру шестого ноября. Без нутрии и без кастрюльки, разумеется. В те времена еще не было объявлено о глобальном потеплении, поэтому продрогли до ногтей.
Кафе «Ромашка» оказалось двухэтажным бетонником, стремным и пустым. Кофе и ириски «Золотой ключик». Никого. Белорусские хиппаны растворились в красном сочельнике. «Найдем кого-нибудь…»
Ранняя электричка на Борисов. Бригада поддатых рельсоукладчиков. Подсели в картишки… По сигаретке. На пару со Шмелем выиграли в очко полторы пачки «Астры». Борисов. Гигантской позолоты мрамор на вокзальной стене: «Город партизанской славы». Да, были здесь дела!..
— Леха, давай двинем отсюда скорей…
7 ноября.
Орша.
Два винегрета в буфете — 15 копеек! «Собак» на Смоленск не будет еще сутки. Ноябрьские. Небесных соплей нет, но мерзости не меньше. Все будто вымерло — такие у них праздники. На двоих ни одного паспорта, даже чужого. Я вообще во всесоюзном розыске. Праздничные менты с белыми шарфами, впрочем, рожи вполне будничные.
— Пройдемте…
Всю жизнь они предлагают куда-то «пройти». Их двое, нас двое. Пустая привокзальная площадь. Проходить с ними, ну никакого желания! И винегреты вдохновили… Шмель говорит: «Хотите стишок расскажу? По случаю праздника».
Правоохранители удивленно-настороженно:
— А документики бы…
— Слушайте, — хрипит Шмельков, -
Коммунисты схватили мальчишку,
Затащили в свое кагэбэ:
«Признавайся, кто дал тебе книжку
Руководство к подпольной борьбе?
Отвечай нам, кто злонамеренно
Клеветал на наш ленинский строй?»
«В жопе видел я вашего Ленина!» —
Отвечал им юный герой!
— Вызывай подмогу, Серый… — и оба попятились, очевидно сообразив, что натолкнулись то ли на диверсантов, то ли на сумасшедших. И не совсем понятно, что опаснее.
Как сумасшедшие диверсанты мчались мы по черной незнакомой Орше. Оторвались, но еще давили лужи подошвами и лужи хрустели, лопались и разлетались. Выскочили на автобусную остановку — слиться с ожидавшими автобуса гражданами.
Граждане, будто по команде, отступили от нас на два шага. Напротив дребезжала масштабная неоновая надпись «Станкостроительный завод». Буква «С» моргнула и погасла. Завод оказался «танкостроительным».
— Рассекретились, — пошутил Шмельков, — А вон там, во дворе, я видел вывеску «Шпион».
Граждане отступили еще на шаг и отвернулись. В автобус с ними мы решили не садиться. Пусть это был даже последний автобус. Для нас он все равно шел в никуда.
Он больше бессмысленный, чем беспощадный
Правду сказать, местное радио вскипятило мозг. Вертухаи это радио вообще не выключают. Только с шести утра и до отбоя оно в полную громкость завывает паскудным эстрадным разноголосьем, а ночью — на полделения тише, но теми же самыми, хм, голосочками.