Внезапно конус желтого света ударил ему прямо в лицо. Дунаев зажмурился и чуть не упал. И сразу разглядел наведенные на него стволы нескольких автоматов. Немцы что-то кричали резкими гортанными голосами, но Дунаев был в таком состоянии, что ничего не понимал, даже почти не слышал их – уши все еще были как будто заложены ватой.
Внезапно он вспомнил, что Поручик говорил ему перед полетом на Смоленск: «Людей не бойся – ни пуль, ни выстрелов, ни ударов. Ты теперь не человек, и люди тебе не страшны. Только их бойся, а больше никого…»
Дунаев ощутил пьянящее чувство неуязвимости, приправленное ненавистью, болью и желанием расквитаться за невыносимую горечь поражения.
– Суки! – крикнул он во весь голос. – Пидарасы! Гады! Ненавижу! Я вашего Гитлера в рот ебал! Ну, стреляйте! Что же вы не стреляете? – Он театрально разорвал на себе рубаху, обнажив грудь. Тут же его чуть не стошнило: показалось на какой-то момент, что вся грудь покрыта сахарным марципаном и издает сильный запах сладкого, сдобного теста. От рвоты его отвлекли заработавшие автоматы. Он испытал странное, довольно приятное ощущение, встречая телом потоки легких пуль. Они, как полые сухие пузырьки, ударялись о его грудь и лопались, осыпая кожу красивыми мелкими искрами – белыми, очень белыми и чем-то напоминающими нарисованные снежинки. Такие же снежинки распускались на теле в точках пулевых ударчиков – в этих местах становилось холодно, пусто и радостно, как будто тело изумленно праздновало свою неуязвимость. Эта щекотка заставила его победоносно расхохотаться и, раскачиваясь, двинуться на немцев. Немцы сдавленно закричали. Дунаевым овладело ощущение, уже один раз испытанное во сне, – ощущение безудержной гордыни, головокружительной силы и бессмысленного идиотического тщеславия. Гму показалось, что тело его раздувается.
– Я гений! – заорал он во весь голос.
Немцы попятились, продолжая стрелять.
– Вы что, не поняли, что я – ГЕНИЙ?! – прогремел Дунаев еще громче, наступая на них сквозь искристый дождь выстрелов. – Сейчас я вас всех замусолю на хуй!
Он решил рассчитаться с этими жалкими фашистскими сморчками в нелепых касках, похожих на перевернутые ночные горшки, расквитаться за унизительную горечь поражения, за свое бессилие перед мощью Карлсона, за загубленных лебедей, за поверженный Смоленск…
«Не щадить! Никого не щадить!» – снова пронеслось в голове.
Он совершил серию резких жестов, напоминающих танец. Было такое впечатление, что он схватил одного из немецких солдат за ноги и размозжил его тело, обрушив с чудовищной силой на кусок каменной стены. Другого солдата он якобы смял гармошкой, как мнут недописанное письмо, бросил себе под ноги и в гневе затоптал в грязь и щебень. Третьего он просто отправил в темноту, предварительно раскрутив в воздухе. Наконец, четвертого он с особым зверством разорвал пополам, одну половину швырнул в яму, а другую нанизал на кусок торчащей из стены железной проволоки, после чего ухарски отдал честь расчлененному человеку. Однако эти нелепые галлюцинации схлынули, и парторг вдруг обнаружил, что ему не удалось причинить ни одному из солдат ни малейшего вреда. Вместо этого он подошел к ним вплотную и нелепо дергал за пуговицу того, кто стоял впереди. Солдат, открыв рот, смотрел Дунаеву в лицо округлившимися глазами, но, казалось, ничего не видел и только вертел во все стороны зажженным фонариком. Остальные перестали стрелять и как будто оцепенели или погрузились в сон, не закрывая глаз. Один из них почему-то глупо улыбался. Дунаев понял, что, став неуязвимым для человеческой гибели, он вместе с тем потерял способность убивать людей. Он почувствовал себя еще более униженным, почувствовал все убожество и подлость своей жалкой попытки отыграться на этих солдатиках за свое сегодняшнее поражение.
Он взмахнул рукой и побежал куда глаза глядят, не разбирая дороги, – прибитый, обессиленный, раненый и поглупевший от боли и усталости, потерявший почти все свои магические навыки, которые он успел приобрести за время ученичества у Холеного. Сейчас он ни на что уже не был способен – ему больше нечего было делать в этом захваченном городе. Он искал один из трех возможных возвратов через Промежуточность, потому что лететь небом не было сил. В глубине его сознания пробивался механический и тихий голос, произносящий с трудом, по слогам: «Во-ло-дя, по-ра до-мой. Во-ло-дя, по-ра до-мой». Может быть, это был голос Поручика, но ведь он никогда не называл Дунаева по имени. Во всяком случае, это была не Машенька. В последние несколько минут, уже готовясь покинуть Смоленск, уже ощущая тягу разворачивающейся и стремительной Промежуточности, Дунаев наблюдал странную галлюцинацию: над городом, в темных небесах, показался колоссальный, слабо освещенный бок толстой женщины. Казалось, основная часть ее тела и лицо были срезаны резкой черной тенью, как бывает у молодой луны, и виден был (словно узкий полумесяц) только бок гигантской фигуры: толстое бедро в юбке и кухонном фартуке, огромная слоноподобная нога в вязаном чулке, жирное плечо и край белого воротничка, обшитого кружавчиками.
– Кто это? – безмолвно спросил Дунаев у Машеньки, чувствуя, как его начинает плавно разворачивать и уносить в какое-то вторичное, необозначенное пространство.
– Это БОКОВАЯ. Малыша ищет, – так же бесшумно ответила спящая Девочка. И Дунаев затылком вниз провалился в Промежуточность.
Дунаев не знал, где он находится, не ощущал ничего, кроме судорожного беспокойства и тоски. Иногда ему казалось, что у него на теле вырастает какой-то желтый цыплячий пух, но это проходило. Постепенно парторг различил низкие тяжелые тучи, стремительно несущиеся над ним в каком-то узком коридоре. Потом он понял, что лежит в окопе, в грязи. Приподнявшись, он увидел, что окоп завален землей, кое-где валяются трупы. Дунаев ощупал себя и обнаружил на голове пилотку, на теле – советскую военную форму. И тут его охватил страх.
«В солдаты разжаловали на хуй!» – понял он, вытаскивая из грязи задубевшую ногу в кирзовом сапоге и качая головой. Эта мысль парализовала его. Путь воина оборвался.
«А может, то очередные шуточки? Может, щас Поручик объявится?» – думал он. Но в глубине души он понимал нелепость, иллюзорность этой надежды.
«Какой там, к ебеням, воин? Доигрался, пидарас! Да что там я – поди убили на хуй всех – и Поручика, и всех, всех!» – с нарастающим ужасом осознал Дунаев и тут ощутил, что из раны на плече идет кровь. Он застонал. По окопу двигалось какое-то существо в комбинезоне цвета земли, с желтой головой, как у цыпленка, с черным треугольным носиком и глазками, в красном беретике и с фотоаппаратом на шее. Существо переворачивало трупы и смотрело им в глаза, постепенно приближаясь к Дунаеву. Вроде бы оно еще делало с мертвых фотографические снимки, сопровождавшиеся вспышками магния. Оно «щелкало» их одного за другим, снимая только лица – лица только что павших. Но, может быть, это просто у Дунаева рябило в глазах. Как бы там ни было, оно приближалось, и это приближение как-то было связано с нарастанием слабости, с кровью, струящейся из раны на плече, с головокружением.
– Пиздец, – вдруг сказал Дунаев вслух и сам поразился своему голосу – как бы голосу уже мертвеца. Его пронзило странное чувство, что «пиздец» и «мертвец» – это одно и то же: произнося «пиздец», он имел в виду себя как мертвеца и одновременно существо, идущее к нему, как смерть. Сколько раз он видел ее, уже привычную и знакомую, так что это ни на что не похожее ощущение даже перестало так захватывать дух. Но сейчас необычным было то, что смерть была «своя». Обычно она выступала в образе немцев, врагов. Но, как это ни поразительно, смерть, оказывается, тоже может быть как вражьей, так и родной, даже близкой. Почему-то это нежное, пушистое существо в шарфике и беретке не было врагом, и Дунаев знал это сердцем. Он потрогал голову – Машенька была неощутима, он потерял чувство Машеньки в голове, и теперь ему было невдомек, как нечто чужеродное может быть внутри головы, если даже смерть – «своя».
– Ну какая же она чужая, ведь самая что ни на есть родная! – произнес неожиданно чей-то голос у Дунаева возле самого уха.
Дунаев оглянулся и увидел, что за ним, почти вплотную, стоит Поручик. Мелькнула, правда, неуверенность – он ли это? Дунаев, оказывается, успел забыть лицо старика за это время, наполненное воздушными сражениями, грохотом и болью. Теперь это лицо – то ли совсем незнакомое, то ли знакомое до ужаса, как собственные ногти или лица ближайших родных, – почти упиралось в его плечо. Поручик на этот раз не смеялся, хотя, возможно, он только что с трудом подавил смех.
Деловито кивнув желтому пушистому существу, не обращая никакого внимания на плачевное состояние Дунаева, он стал как-то резко и грубо вертеть раненого парторга во все стороны, щурясь и словно выискивая какую-то нужную позу. Несколько раз он поправлял положение головы парторга легкими шлепками по подбородку, затем схватил Дунаева под руку, приосанился и застыл неподвижно.