– Разнежился тут! – шутливо подмигивал ему Холеный. – Лето на дворе, а школа-то в сентябре! Готовиться к учебе надо! Что себе думаешь? – И на чело Дунаева наползала тень. Так, в самом деле, уютно, ладно да хорошо, с песней да шуткой жили они с Поручиком. А теперь что?
Дунаев не в силах был ждать до вечера и сам завел разговор о Смоленске.
– Эх, лебедушек жалко! – мрачно сказал он. – Видно, силен этот ебаный «настоящий мужчина», даже и не знаю, как с ним бороться. Одно утешает: Малыша все-таки я замочил, поганку эту ядовитую.
Поручик сидел у печки и, прищурившись, смотрел в огонь.
– Парень, парень… – наконец медленно произнес он. – Не освоился ты еще в наших делах. Все не так понимаешь. Вот, к примеру, лебеди – чего их жалеть-то? Они ж не дети малые, не бабы, не старичье какое-нибудь. Ты, когда пельмени ешь, жалеешь их, что ли? Вот и лебеди – те же пельмени. Сварганить таких – дело, может, и хитрое да ведь, как в народе говорят: дело мастера боится. Тяп-ляп и готово – вот они, твои лебедушки. Только падалью корми да под винт подставляй – на большее они не годятся. Так что не печалуйся о них, милок. Но и о Малыше не радуйся слишком. «Замочил, замочил». В нашем деле скорби и ликования, словно рябинки зимой, – сладки, тверды, да все побоку идут, пташкам на корм. Ни хуя ты никого не замочил – их вообще не убивают, их только испортить можно. Да, попортил ты слегка Малыша, а какой в том прок? Боковая его найдет, выходит, он и оправится да станет хуже прежнего. Ты, считай, немцам услугу оказал: мертвый Малыш – он ведь большая ценность, куда дороже живого. Недаром говорят: мертвые дети на дороге не валяются.
– А как же… Как же справляться-то с ними? – пораженно спросил Дунаев.
– Э, милок, для этого сноровка нужна. Их «перещелкивать» надо.
– «Перещелкивать»? А что это такое?
– А это значит, «из игры выводить», то есть, считай, отвлекать, предложить им что-нибудь более интересное, чтобы они в другие миры погрузились. У них же все на интересе держится, на азарте. У них душа не глубокая, как у нас с тобой, а поверхностная, увлекающаяся. Ты пойми, парторг, они враги страшные, беспощадные, но, с другой-то стороны, они как дети малые, а мы с тобой – взрослые люди. Об этом нельзя забывать!
– Да как же их другими мирами отвлечешь, если я сам ни хуя про другие миры не знаю? – удрученно спросил Дунаев.
– Вот то-то и оно. – Поручик подкинул дров в печку. – Многого ты еще не знаешь! Храбрости тебе, конечно, не занимать, но кружит тебе голову война! Настоящего-то головокружения еще не испытал. Кто испытает – тому война бирюлькой покажется. А война, браток, это будни, это наша жизнь. Как можно в жизни действовать, когда других миров не испытал? В этом тайна – только после Вещих Закоулков, да Потолков Вереничных, да иных вещей можно за простые дела приниматься, только по возвращении будни милы. Как говорится – «хорошая мысля приходит опосля». Вот так-то, браток… Вот так-то, Володя.
Дунаев даже вздрогнул – так неожиданно Поручик назвал его по имени. Но спрашивать об этом не стал, он и так чувствовал себя наивным школьником, постоянно задающим глупые и ненужные вопросы учителю. Только потер лоб ладонью и крякнул.
– Эх, старик, ты меня все учишь, да загадки загадываешь, да фокусы разные показываешь. Хоть я и привязался сердечно к тебе, а, честно говоря, противно иногда на все это смотреть. Все вы одним миром мазаны: что ты, что враги твои – там всякие Синие, Самые-Самые, Малыши и прочая нечисть. Для вас главное – это мастерство, да удаль, да умение свое показать, удивить кого-нибудь, да покрасоваться – эк вот мы какие ребята, изьебистые да затейливые! А народ-то между тем страдает, мучается невероятно. Вся страна в скорбях и крови, деревни горят, фашистская сволочь над нашими людьми измывается. Надо воевать, за Родину биться, а не цирк себе устраивать!
Последние слова Дунаев выкрикнул и вскочил. И тут он увидел, что с Поручиком творится что-то странное – он, вытаращив глаза, валялся на полу, зажав руками нижнюю часть лица, из глаз буквально брызгали слезы, покрывая лицо и руки мельчайшими каплями. Парторг бросился к нему и рванул его руки на себя. Поручик откинулся назад, и тишину избушки разрезал нечеловеческий, душераздирающий хохот, самый неистовый и нестерпимый, который до сих пор слышал Дунаев. Холеный просто не в силах был так фантастически хохотать, казалось, что ему больно, он просто кричал от смеха. Никогда не сталкивался парторг с таким богатством оттенков и разнообразием хохота. Холеный заливался, ухал, клокотал, звенел, задыхался, пищал, судорожно трепыхаясь и извиваясь на полу избушки. Зараженный искренним и явно через край бьющим весельем, Дунаев вскоре и сам внезапно загоготал, выгнувшись назад и схватившись за бока. Он смеялся все сильнее и громче, из глаз лились слезы, кололо в боку, но остановиться не было никакой мочи. Они хохотали до тех пор, пока не обессилели полностью и не могли шевелиться. Наконец, после долгого лежания на полу, в тишине, к ним вернулась способность говорить. Первым вскочил Поручик и одним махом заглушил стакан спирта, стоящий на столе. Второй он поднес Дунаеву, и тот также залпом опрокинул его в себя.
– Ой, спасибо тебе, роднуля, распотешил старика-боровика на старости лет! – выдохнул Поручик и захихикал. – Никогда не забуду, как ты про народ тут толковал!
– А что я сказал такого? – спросил парторг, словно очумевший и ничего не соображающий, как после сильного наркоза.
– Да ты на себя посмотрел бы, Дунай, когда в окопе-то лежал, как хуй моченый. Ведь поди испужался-то, что простым солдатом стал, что кончилась школа-то твоя мудреная да изъебистая? Невдомек тебе, хоть и тыщу раз говорено было, что вся хуйня на таких, как мы, держится. Какой там народ? Народ сам за себя страдает, ему и поделом. В коллективизацию никаких немцев не было. А? А в революцию? А в военный коммунизм? А в годы нэпа бандитские? А потом и говорить нечего: тридцатые годы – кто, немцы миллионы людей мочили? Нет! Сами же себя давили, потому как в коммуналках тесно показалось! Да что там говорить! Не только народ, а генералы, маршалы – говно на санках, прыщи в ушанках! Все-все, что происходит, – все, именно у нас с тобой да у других ребят – а их немало, – с ними происходит. Здесь главное-то разыгрывается! И еще не то будет! Только болеть душой не надо, потому как душа человека – пень гнилой, пробка без бутылки – хуйня одна. Не выдерживает она такого, как нам придется вытерпеть. Потому надо со смехом ко всему подходить, паря! Плясать надо, а не плакать попусту! Понял?
– Ебаный в рот! – выдохнул Дунаев. – Понял! Понял, кажись…
На самом деле он ощущал себя в этот момент совершенно невменяемым и вообще ничего не понимал. Где-то в животе почему-то снова и снова рождался пузырящийся, щекочущий смех, а голова-то при этом гудела, как будто по ней ударили палкой несколько раз. Изумленно вытаращив глаза, Дунаев вдруг – не отдавая себе отчета в своих действиях – схватил Поручика за бороду и дернул изо всех сил. Мгновение – и эта грязная, запущенная, спутанная борода осталась в руках у Дунаева, резко отделившись от лица Поручика. Это событие, которое в другое время заставило бы Дунаева внутренне оледенеть, на этот раз породило в нем новый приступ смеха. Уж очень уморительным показалось голое, неожиданно маленькое личико Поручика с огромными, закатившимися от хохота глазками, напоминающими новогодние петарды.
– Да ты… ты ведь просто елка новогодняя! – радостно заорал парторг, пораженный своим нелепым открытием, которое, что называется, не лезло ни в какие ворота. Обновленный Поручик ответил ему громовым взрывом смеха.
– Только Новый год еще далеко, Дунай!
Они ахнули еще по стакану спирта и чуть не захлебнулись, поскольку хохотали. Обнявшись и с трудом переставляя ноги, которые показались длинными и членистыми, как у насекомых, они вышли во двор и уставились в звездное небо.
– Ночь, – проговорил Поручик сквозь смех странно расчлененным голосом, как будто это говорил не он, а один из так называемых подснежников.
– Да, ноченька, – эхом подхватил Дунаев, не помня сам себя.
– А что, если нам с тобой сейчас в Киев слетать? – неожиданно предложил Поручик.
– В Киев? За… зачем? – удивленно хохотал охуевший парторг.
– Ты что, блядь, там щас такие бои, ты опизденеешь. Как раз туда немцы подкатили. Чем не местечко, чтобы нам – двум пропащим забулдыгам – поразвлечься?
– А чо? – вдруг заорал Дунаев, страшно растопырив руки-ноги и запрыгав по траве. – А чо, атаман? Была не была, да в зубах метла! Где наша не пропадала! Киев так Киев, ебать его и в хвост и в гриву! Никогда не был в Киеве! Айда по Днепру волюшку-волю возмутить свою! Поехали!
– Похуярили!!! – дико заревел Холеный и свистнул так, что заложило уши.
Тут же откуда ни возьмись появилась четверка лошадей, запряженных в расписные сани, блестящие при лунном свете.